И он заторопился снимать с меня шубу и теплые сапоги.
– Ну что? Как Константин Никандрыч?
– Ничего, сударь, слава Богу! Ничего… Живем помаленьку. Сейчас доложу-с.
Но я остановил его и пошел сам, без доклада. Дорога мне была знакома. Кабинет Палаузова был внизу: надо было пройти две больших комнаты и небольшую токарню.
Я раздвинул темные, тяжелые портьеры и вышел в большую комнату, в которой было четыре окна и два из них были завешены шторами.
В середине, за большим письменным столом, сидел мой старый однокашник.
Он нисколько не изменился в этот год, хотя и пережил страшное, тяжелое горе – потерю любимой жены. Только длинные волосы его несколько поседели. Такое же худощавое лицо с высоким выдавшимся лбом, без усов и бороды, казалось удивительно моложавым, так что ему нельзя было дать более двадцати пяти лет; и эта, кажется, никогда не изменявшая ему, добрая, радостная улыбка, и добрые, радостные глаза, темно-голубые, задумчивые и восторженные.
– А!.. Вот сюрприз!
Встретил он меня радостно, крепко обнял меня, и мы расцеловались. И при этом поцелуе во мне опять проснулась прежняя, дружеская, товарищеская приязнь, и я невольно подумал: как бы было хорошо, если бы и все люди относились всегда друг к другу так же искренно и просто! Но разумеется, эта мысль только на одно мгновенье скользнула в моем мозгу и исчезла как молния.
– Что, я тебе помешал?.. А? – спросил я его.
– Чем же ты мне можешь помешать? Да и кто может мне помешать? – спрашивал он, крепко пожимая мою руку.
– Твоим философским размышлениям?..
– Нет, нет!.. Да и что это за занятие – «философское размышление»? Люди выдумали философию, а в сущности и в реальности… она не существует… Каждый человек обязан думать… Дан ему разум, он и должен рассуждать, обдумывать каждое дело, каждый свой шаг, каждую мысль… Он должен это делать по своей организации, а тут выдумали какую-то науку!.. Философию!.. И сделали из нее отдельную кафедру!.. Когда же люди уразумеют истину?!
– Ну!.. Это ты, по обыкновению, преувеличиваешь, – сказал я. – Как будто нет разницы между обыкновенным, обиходным строем наших мыслей и рассуждений и философскими положениями и выводами! Припомни «Метафизика» Хемницера.
– Да право же, нет! Это все люди выдумали… Я знаю только одну философию… Да ты с дороги, верно, хочешь чего-нибудь закусить? А я-то пустился в рассуждения о философии… – И он быстро подошел к портьере, распахнул ее и закричал: – Никитич! Никитич! Этакий старый желудь! Совсем оглох!..
И он двинулся по направлению к передней.
– Да ты не хлопочи! – возражал я. – Я закусил пе ред отъездом.
Но Палаузов расходился и велел приготовить завтрак. Повар у него был тоже старый, но хороший повар.
– Я, знаешь, живу здесь точно в заколдованном, сонном царстве, – говорил он, вернувшись в кабинет. – Все у меня совершается в положенное время, точно заведенные часы.
– И не скучно тебе?
– Нет, я привык! Напротив, я, кажется, скучал бы, если бы кругом меня была суматоха жизни… А теперь… Я хожу, думаю, читаю. Тишина мертвая… Посмотрю кругом… Точно все спит.
Я невольно оглядел комнату. Стены ее были из старого дуба. Они совсем почернели и смотрели чем-то средневековым. Пол-паркет почти весь расщелялся и расклеился. Диваны обиты темно-зеленым, полинялым и потертым трипом. Шкафы, тоже дубовые, все полны книг. Камин тоже какой-то средневековый, громадный. Все взятое вместе производило удивительно грустное впечатление.
– И тебе не жутко здесь? По вечерам или по ночам? – спросил я.
Он ответил не вдруг и ответил, по обыкновению, вопросом:
– Что такое «жутко»? Я не понимаю этого слова… Я страха человеческого не знаю и не признаю.
– Вот как! – удивился я и пристально посмотрел на него.
При этом я вспомнил, что еще в университете он отличался какой-то удивительной храбростью – эта храбрость была, кажется, сродни апатии. Он был всегда невозмутим и все встречал с одним неизменным афоризмом: «Что будет, то будет, и мне до этого нет никакого дела».
– Я думаю, – сказал он, – что всякий страх происходит оттого, что мы слишком привязаны к жизни и боимся ее потерять. Я живу потому, что судьба или Бог дал мне жизнь… И я стараюсь как можно меньше об ней заботиться.
И с этими словами он тихо опустился на широкий диван и хлопнул по нем. Я сел подле него.
– И вот почему, – продолжал он, – я не думаю ни о жизни, ни о смерти… Все идет – как оно идет… Я постарался проникнуть в смысл нашей жизни… – Он вдруг остановился, как бы прислушиваясь к чему-то, пробормотал: «Нет, ничего!» – и снова продолжал: – И все ничего. Все односторонность… И человечество напрасно думает, что оно когда-нибудь может понять или разрешить неразрешимое.