Он ничего не ответил и, вставши с кресла, начал задумчиво ходить по большой комнате. Подошел к камину, поправил в нем дрова. Потом снова подошел ко мне в то самое время, когда я обрезал кончик сигареты, и сказал, положив руку мне на плечо:
– Мы многое могли бы знать, если б захотели.
– Как! Если б захотели?
– Мы отбрасываем те знания, которые служили древнему человеку, и ничего не хотим отбросить из того, что служит современному человечеству…
– Да что же отбросить?
– Да все!.. Все это рутина, давно сгнившая и обветшавшая. Материя, материя, материя… И ничего, кроме материи. До тех пор, пока будет продолжаться этот культ материи и маммоне,[136] до тех пор мы ничего не будем знать и только будем плавать поверху.
И он резко отнял руку с моего плеча и опять пошел своей медленной походкой к камину. Затем, не дойдя до камина, он опять резко повернулся и опять подошел ко мне.
– Скажи, пожалуйста, – сказал он, – думал ли ты когда-нибудь о том, что такое жизнь и что такое смерть?
– Это над гамлетовщиной-то? Нет! Никогда, и слава Богу!..
Но он перебил меня.
– О жизни написаны целые трактаты… И мы до сих пор не знаем, что такое жизнь…
– Потому что ищем в ней того, чего в ней нет…
– О смерти тоже много написано, но мы знаем только, что она есть конец жизни… Так думают, по крайней мере, все реалисты и материалисты, подобные тебе. А между тем…
И он замолк и как будто к чему-то прислушался.
– Между тем… Объясни, например, почему я знал, что ты наверху, за несколько комнат от меня, проснулся и именно проснулся в девять часов без пяти минут?
Почему тебя мучил какой-то кошмар и тебе было нехорошо, жутко? Почему…
Он не договорил и сказал:
– Слушай!
И вслед за этим словом я действительно услыхал…
Я услыхал ряд стуков, шумов и звонов – я не знаю, как их назвать. Я услыхал первый удар в соседней комнате, затем второй несколько слабее и дальше… затем третий, четвертый и так далее. Точно как будто бы кто-то удалялся, проходя через все комнаты. Их был довольно длинный ряд, и, проходя их, он, этот некто, постоянно ударял, хлопал по столам, по стульям и креслам, по стеклянной и фарфоровой посуде и по всему, что попадалось ему на пути.
При этом необычайном явлении я чувствовал, как сердце мое опять сжалось, точно перед новым приступом кошмара, и я во все глаза вопросительно смотрел на моего товарища.
IV
– Чтобы объяснить тебе всю эту историю, необходимо начать сначала, – сказал он и, подвинув ко мне одно из кресел, уселся на него, оперся обоими локтями в колена и подставил обе руки под подбородок.
– Помнишь, мы расстались с тобой в мае. Была цветущая весна, и ты отклонял меня тогда всеми силами своего красноречия от женитьбы. Согласись, что моя невеста, а затем моя жена, необыкновенно гармонировала с этой весной; что она была нежна, как ландыш, и очаровательна, как скромная, благоухающая фиалка. Но не подумай, чтобы меня соблазняла прелестная форма ее тела… Нет!.. Наши души любили друг друга…
При этих словах пол подле моего кресла как-то странно, особенно треснул. Но я не обратил тогда на этот треск внимания. Трещал пол, трещала мебель… Все, очевидно, ссыхалось и коробилось от времени в этом старом доме.
– Я и жена моя, – продолжал рассказ свой Константин, – были твердо убеждены, что мы созданы друг для друга… и притом я должен теперь открыть тебе одну из наших семейных тайн.
Он потупился и продолжал свой рассказ с очевидным смущением:
– Ты, вероятно, помнишь, что я, еще бывши студентом, избегал цинизма и сладострастия, которому вы все чуть не поклонялись…
– Еще бы этого не помнить! – вскричал я. – Тебя мы все прозвали «стыдливой девственницей»…
Он начал кивать головой и прошептал так тихо, что я едва мог расслышать, что он сказал:
– Я и теперь, – прошептал он, – остался таким же…
Я удивленно посмотрел на него.
– Как же? – вскричал я. – Ведь ты был женат?..
Стало быть… И жена твоя?..
Он ничего не ответил и только молча опять кивнул мне.
Я с удивлением посмотрел на него, и признаюсь откровенно, у меня даже в душе шевельнулось какое-то озлобление и презрение к нему. «Бедная Еля, – подумал я (так он звал свою покойную жену, которую звали Еленой Борисовной), – ты умерла, не испытав счастья быть женщиной и матерью».
Но это чувство или скорее настроение скользнуло, как тень. Я припомнил эту Елю, взглянул на большой акварельный портрет ее, который стоял передо мной на письменном столе, и подумал: «Ты и в жизни была нежной, полувоздушной красавицей-фиалкой, каким-то бесплотным, полуфантастическим существом». Признаюсь откровенно, я не сочувствую таким созданиям. По-моему, каждая вещь должна согласоваться с ее назначением или, правильнее, с ее употреблением. Человек вполне нормальный, правильно организованный, здоровый и вполне уравновешенный – вот мой идеал, если только нужны в жизни идеалы.