– Но вы возьмете с собою кавалера? – спросил дальний сосед, молодой человек, ловелас, уже имевший в виду явиться провожатым хорошенькой женщины в ее причудливом предприятии.
– Разумеется, с кавалером, – ответила живо Сусанна Николаевна, чрезвычайно обрадованная, что ей можно было облегчить себе неприятное путешествие на кладбище. – Я надеюсь, что отец Антоний не откажется сопровождать меня на кладбище и напутствовать своими прекрасными наставлениями, – проговорила она любезно, обращаясь к монаху.
– По монашескому званию, мне не следовало бы потворствовать в такой час легкомыслию вашему, – ответил он, слегка кланяясь, – но я соглашаюсь единственно из-за того, что вы можете перепугаться, и это может принести вам вред.
К неудовольствию и зависти многих дам, Сусанна Николаевна и отец Антоний через полчаса, одевшись довольно тепло, вышли из дому. Ночь была светлая, морозная. Кладбище отстояло от барской усадьбы довольно далеко и находилось за дубовою рощею, около большой проезжей дороги. Сначала они шли тише. Снег хрустел под их ногами, сильный мороз заставлял дышать скорее. Сусанне Николаевне нравилась ее шалость.
Когда повернули они за рощу и вышли на большую дорогу, отец Антоний остановился, а Сусанна Николаевна вопросительно на него посмотрела.
– Послушай, Сусанна, – вдруг начал он. – Твоя рука по праву принадлежит мне. Слепой случай и упрямство твоих родителей разлучили нас. Не удалось увезти тебя в первый раз, удастся во второй. Слушай, я богат, уезжаю за границу и там останусь навсегда.
– Ксаверий, это ты? – вскричала Сусанна Николаевна. – Но ведь ты монах, что я буду делать на Афоне? – испуганно проговорила она.
– Успокойся, я замаскирован. Отставной ротмистр и все тот же любящий тебя Ксаверий.
В это время подъехала быстро тройка, и легкомысленная Сусанна Николаевна почти без сопротивления села в пошевни,[147] в которых заботливо укутал ее монах, а молодцеватый Задорский, ухарски подобрав пристяжных, стрелой помчал их к губернскому городу.
Наутро, в день Рождества, при визитах не было конца разговорам о происшествии в усадьбе Обольяниновых.
М.Ераков
Угрюмый уголок
В северном Заволжье, среди дремучего хвойного леса и ныне можно видеть развалины старинной каменной башни, прилепившейся на самом краю высокого обрывистого утеса. По преданию, башня эта служила сторожевым укреплением для русских людей, в тринадцатом веке укрывавшихся в заволжских лесах от татарского погрома. В наше время хранителем этого памятника родной старины состоял лесник Зосима, уже в преклонных годах вступивший на эту должность и прослуживший в ней около двадцати пяти лет. Был он из государственных крестьян, человек книжный и глубоко набожный. На долгом веку своем вдоль и вширь исходил он матушку Русь в поисках за примерами истинного благочестия, стараясь просветить себя лучами божественной правды. Стариком вернулся он на родину, поселился в уцелевшей части заброшенной башни и зажил в лесах одиноко, иногда по три месяца лица человеческого не видя, словом ни с кем не перемолвившись. Кругом глушь и дичь такая, что на сорок верст окрест жилья людского не встретишь. Хоть невдалеке от обрыва и пролегал лесной проселок в ближайшую деревню, Колтышкино, но по нем редко кто ездил и уж во всяком случае в «медвежий уголок», к «лесному деду» не завернул бы. О древней башне, обрыве и самом старике Зосиме темные, недобрые слухи в народе ходили, но мы досужих россказней повторять не станем, а заметим только, что лесные дороги в тех местах и точно небезопасны, так как в окрестной части волков – видимо-невидимо.
У Зосимы были свои огороды, своя пасека, и охотник он был – на славу. Шкуры убитого зверья весною да осенью менял он в Колтышкине на зерно и, запасшись мукою сразу на полгода, не покидал уже до следующего срока своего жилья и дремучего леса. К одиночеству старик привык, и оно не в тягость было ему, вечно занятому делом. Только раз в году, а именно в сочельник перед Рождеством Христовым, что-то дивное творилось с Зосимой, и глухая, ноющая тоска прокрадывалась ему в душу. Уже с утра в этот день мучительное беспокойство овладевало им и все росло и росло, по мере того как время клонилось к вечеру. Ни за какое дело не мог он взяться толково, работа и книги валились у него из рук и не в силах были одолеть его возраставшего смущения. То, словно тень, блуждал он среди снежных сугробов вдоль по гребню обрыва и тоскующим взором глядел в глубь лощины, то, в тяжелом раздумье, сидел перед оконцем в развалившейся башне.
Вот и теперь, в светлый, морозный вечер, накануне великого праздника, отдался он своей мучительной думе, приникнув воспаленной головою к мерзлому стеклу оконца. Вспоминается ему что-то страшное, давным-давно минувшее, мелькает в памяти милое детское личико – и при этом последнем воспоминании вдруг отрадным чувством переполняется душа старика, а затем тоска еще злее, еще навязчивей присасывается к его сердцу.