Белое блюдце, посреди которого сонно оплывал огарок, встало на стол с чеканным стуком — так же тихо, но явственно, как пожалованная R. коньячная бутылка. K. вздрогнул; его прошиб колкий озноб: точно побежали от корней волос к пальцам ног кусачие красные муравьи. С жалобным стоном «А? Что?..» он дернулся, вскинулся, разлепил ноющие веки. Над ним нависал желтолицый старик, озаренный льдистым потусторонним светом.
Гость был худ, как скелет, но статен; густые седины его бесконечно колыхались, точно кабинет полнился сквозняками. Багрово-золотые одежды, тоже колышущиеся, доходили до пят, но пола не касались — ведь высокий силуэт парил над паркетом на расстоянии примерно пальца. Именно эта деталь осушила горло K., пригвоздила к нёбу язык, согнала последнюю дрему с рассудка. Потерев кулаком щеку, он попытался сглотнуть. Выше рука не поднималась, даже в крестном знамении, — словно отсохла.
— Ты звал меня, слуга закона, — сказал старик.
Речь его была словно литая. Каждый звонкий согласный он неуловимо усиливал, из-за чего «з», «н», «л» и прочие звуки напоминали звенья цепи. Собственно цепи тоже имелись: одна, тяжелая и длинная, опоясывала одеяние, перекрестьем шла по груди. Крупный, мерцающий алмазами крест покоился на цепи потоньше — той, что в два нахлёста обвивала длинную сухощавую
шею.
K. открыл рот, но из горла вылетел только хрип. То не был ужас, благоговение, неверие — потрясение, лишь оно. Шевеля губами, глядел он на старика, парившего все так же недвижно и — теперь это стало ощутимо — обдававшего уличным холодом. Нет, не уличным… сильнее. Он наполнял полости костей промозглым ветром; он покрывал столешницу — в местах, где старик только что положил ладони, — кружевом изморози. Кружево это было не цветочно-витиеватым, как рождественский лес на окнах, но тревожно-изломанным, как битое стекло. Колючий узор неумолимо ширился, множился, полз все ближе к рукам K. Только вокруг блюда со свечой золотился еще островок теплой полированной древесины.
— Да… — собравшись, произнес наконец K. и, вытянув дрогнувшую руку, поймал на пальцы несколько капель воска. — Да, я звал… наверное.
Воск из-под сáмого пламени обжег, кожу засаднило — но нужно было проверить. Боль окончательно убедила его: он не спит; и лед, и старик — все настоящее. Напоминало, по правде говоря, старую книжку, любимую у матери; и даже не одну книжку, а вообще все, что выходило из-под пера одного обожаемого ею англичанина. Но правильнее было ведь еще посмотреть, послушать. К. нервно про себя усмехнулся: изумительно, что получается строить логические цепочки и вообще хоть чуть-чуть думать в эту минуту, под этим взглядом, в глубине которого переливаются серебристые от лунного света проруби!.. Запавшие глаза старика блеснули ярче, а стол тихонько затрещал: лед вдруг уплотнился. Предостережение — «Не смей, не смей умничать пред моим ликом».
— Кто бы вы ни были, — пролепетал K., — я рад, что вы пришли. — Не зная зачем, он опять протянул руку, в этот раз навстречу. — Вы поможете в моей беде… правда?
Старик еще раз качнулся, с брезгливым выражением опустил взгляд на ладонь К. Пожатия не случилось, не случилось, впрочем, и удара — только ногти и плоть под ними ожгло все тем же колким льдом, и пришлось отдернуть руку, с шипением тряхнуть ею в воздухе. Краснота быстро спала. Старик засмеялся, тихо и скрипуче.
— Не упрямишься, — прошелестел он. — Не споришь. Не обороняешься. И сам зажег свечу. — Он убрал со стола ладони, спрятал за спину и вдруг, развернувшись, поплыл к стоящему в углу шкафу. — Мне это по душе, не то что прочие. Хорошо. — Он бегло, будто даже лукаво глянул через плечо. — Я — Дух Рождественского Правосудия. Мое орудие — Тайна. И сегодня я в твоем распоряжении. Но сначала…
Остановившись перед затворенными дверями шкафа, дух вытянул руку и погрузил прямо в правую деревянную створку, точно нож в масло. K. не представлял, что он там ищет, а спросить не решался. Шкаф предназначался для личных вещей, но сейчас там вроде не было почти ничего, кроме меховой накидки и шапки…
— Расскажи мне, зачем я тебе нужен, — продолжая неспешно что-то нащупывать, велел старик. Голова его опять повернулась к K. — В чем ты повинен, раз изменил обычным для смертных методам и убеждениям? В чем таком, что я услышал твой зов?
Под взглядом этим язык К. вновь прилип к нёбу. Во-первых, поворот вышел противоестественным, на добрый совиный полукруг; человеческая шея бы от такого хрустнула, сломалась. А во-вторых, было очевидно: ответ духу, скорее всего, известен, а вопрос — лишь некая проверка. К. не стал медлить, не отвел глаз и, сложив на коленях руки, точно провинившийся ученик, произнес самое простое, правдивое: