Они ели. Пили. Насытились. Довольные друг другом, слушали вместе хор цикад. Луна пустилась в свой путь над морем. Огонь едва теплился. Звезды вновь приблизились. Они руками говорили о свете, руками говорили о ночи. Прислушивались к пронзительному крику совы в скалах. Пастух ответил на этот крик и поднялся. Он больше не говорил о ночи. Он говорил о завтрашнем дне:
— Завтра будет хороший день.
— Завтра будет хороший день, — повторил Станислаус из вежливости. Хороший день для него?
Пастух собрался идти. А Станислаус пусть останется. Станислаус не мог остаться. Он тоже пойдет. Станислаус низко поклонился старику. Поклонился так, как никогда никому не кланялся — ни графу в родной деревне, ни учителю, ни одному из хозяев и ни одному из офицеров. Он испытывал глубокую благодарность, сам не зная за что. Они разошлись — один пошел в гору, другой с горы.
Перед домом, где они стояли, караулил Вейсблатт. Ему не пришлось долго уговаривать своего друга Бюднера. Почему бы Станислаусу не пойти с ним и не взглянуть на греческую девушку? Они смогут объясниться с помощью знаков. Он же это умеет. Ничего здесь нет дурного! Станислаус обрадовался. Видно, в этой жизни еще многое возможно, больше, чем он думал в свои самые мрачные дни. Он опять начал писать стихи. Он снова был как пьяный. Эти стихи долго были в пути, пережили немало горьких часов. И вот они здесь, это надо немножко отпраздновать. Вейсблатту он ничего не сказал. Он сочинил стихи для себя, и они были, наверно, еще не так отделаны, чтобы предстать перед глазами ученого поэта.
29
Станислаус с беседует с чужим священником, влюбляется в чужую девушку и не дает надсмеяться над двумя чужими пастухами.
Станислаус и Вейсблатт сидели в обитых кожей креслах черного дерева. Девушки примостились на скамеечке под большим окном. За окном мерцали белые дома на склоне горы, и далеко внизу легонько волновалось море. Синева воды просвечивала сквозь листья комнатных растений. Племянница священника держалась строго. Глаза ее были как влажные угли. Вторая девушка, ее подруга, была маленькая и гибкая. Темная шатенка, изящная, похожая на турчанку. Священник сидел на табурете. Он был нетолст и, похоже, не особо взыскан Божьей милостью. Он был худ и мускулист, как покоритель горных вершин, как человек, штурмующий небо.
— Милость Господня — это только сырье, — сказал он.
Вейсблатт склонил голову. Он чувствовал себя здесь как дома, как в гостиной своей матери, и перекинул через подлокотник кресла свою тощую ногу.
— Сырье? — профессиональным тоном переспросил он, точно знаток всех философских систем в мире.
Голос священника звучал сурово и слегка дребезжал, будто колокол горной церквушки.
— Господь — это жизнь. И он явил нам эту милость. Так пользуйтесь ею, делайте с нею что-нибудь.
Вейсблатт давно не думал о Боге, это было так несовременно. Бог не встречался в новейших философских системах, но почему бы ему не вернуться ненадолго к представлениям своего отрочества и юности? Все-таки развлечение.
— Интересно, — пробормотал он и сделал вид, что глубоко задумался.
Девушка по имени Зоссо разглядывала горный ботинок на его покачивающейся ноге. Неуклюжий ботинок на толстых гвоздях, почти лошадиное копыто.
— Делайте что-нибудь со своей жизнью!
Когда-то давно и Станислаус так думал. А потом его сбила с толку многосложность жизни. Жизнь важничала и делала с ним что хотела, она сделала из него солдата, холопа и опекуна.
— Так, значит, человек за все в ответе? — спросил Вейсблатт.
Священник кивнул и изобразил руками земной шар.
— И за штормы тоже?
— За более крепкие дамбы, более надежные корабли, — отвечал священник.
— И за землетрясение? — спросил Вейсблатт.
— За более точные научные прогнозы.
— А за эпидемии?
— За человеколюбие, за более совершенную медицину, — сказал священник.
Они напоминали двух картежников: один делал ход, другой бил его карту. Девушки у окна слушали разговор, напряженно вытягивая шею в темноту комнатки. Вейсблатт улыбнулся и бросил на стол свою последнюю карту.
— А за войну?
Станислаус вздрогнул. Это был его вопрос.
— За порядок в обществе, — сказал священник. Он произнес это невозмутимо, с той же мудрой холодностью, что и прежде.