С приближением весны они опять снялись с места. Полк перебрасывали куда-то. Значит, война вспомнила о своих зачервивевших резервах?
Ночи были еще холодными. Солдаты лежали в просторном трюме корабля и согревались слухами:
— Везут в Германию…
— …теперь мы будем полком охраны в Берлине…
— …перебрасывают на юг Восточного фронта…
— …один Бог ведает…
— …может, Париж без нас соскучился…
Все еще было возможно, всякая надежда была правомерна.
В трюме мрак мешался со светом маленькой, забранной в решетку лампочки. Настроение было препоганое. Солдаты лежали на соломе, завернувшись в свои одеяла. Море было точно глубоко вспаханное поле, и их то возносило вверх ногами вперед, то швыряло вниз. Все то и дело бегали по железной лестнице на палубу и обратно. Они чуть не на четвереньках карабкались по лестнице, не замечая друг друга. Состояние их желудков было, так сказать, написано на их лицах.
Крафтчек сидел на корточках на соломе. Торс его покачивался в такт движению корабля.
— Если б нас везли в Германию, это б еще с полбеды, но ведь наш брат как червяк в сыре, тот ведь тоже не знает, может, нож уже занесен.
Станислаус смотрел на Крафтчека. И думал о Роллинге. Вот еще человек, который мог бы заменить ему отца, один пошел своей дорогой. И виноват был не Густав Гернгут и не Отто Роллинг, виноват был он сам. Он был слаб, слабый человек, как говорится — и вашим, и нашим. И ощущение, поднимавшееся из желудка, не придало ему сил. Почему ему самому не удалось хоть что-то написать об этой Элен из Парижа? Почему он должен ждать, покуда это сделает Вейсблатт? Вейсблатт проводил свои дни на больничной койке, рылся в груде своих мыслей и не писал ни строчки. Он ждал для этого лучших условий.
Крафтчек почувствовал на себе пристальный взгляд Станислауса и внушил себе, что должен заснуть. Он сам себя загипнотизировал, так как страстно желал хоть на миг заглянуть домой. Станислаус заметил состояние Крафтчека, лишь когда тот начал вполголоса причитать:
— Святая Матерь Божья на небе и на земле. Благослови того польского патера, который освятил мой амулет и защитил меня от пуль!
Прижав к груди молитвенно сложенные руки, Крафтчек обратил свой взор к лампочке на обитом железом потолке трюма. Тусклый свет ее, проникавший сквозь его веки, показался Крафтчеку спустившейся с небес Богоматерью.
— О если б сатана выпустил из рук своих всех самых главных людей, тех, кто делает политику! Святая Дева, посмотри на нас! Нам нужны колонии, ибо где же нам взять рис для молочной каши? С этой ихней авторакией,[5] которая просто так себе, иностранное слово, своих им не хватает, с ней они далеко не уйдут. Сама посуди, святая Матерь Божья, где же нам брать рис и кофе, а уж кофе всем товарам товар, особенно если из Гамбурга он приходит нежареным, ведь тогда его можно самим жарить и самим сорт определять. Но как же нам это все добыть, если мы проторчали столько в лесах на Севере и теперь плывем по холодному морю. Пресвятая Дева, не могла бы ты проверить там, в верхах, не сбил ли их с пути Сатана, не спутал ли направление войны? И если бы при всех твоих трудах это можно было бы поправить, то позаботься немного и о том, чтобы мы не проплыли мимо нашей родины Германии, чтобы мы могли хоть глянуть, все ли там в порядке. Но если война ни на что больше не годится, как только валяться и ждать неведомо чего, то протяни свою милосердную материнскую руку между нами и врагами нашими и положи этому конец!
— Заткните этого чокнутого!
Крафтчек очнулся, протер глаза и с благодарностью взглянул на Станислауса:
— Может статься, мы немножко отдохнем и отдышимся в Германии. Матерь Божья в ответ на мою просьбу кивнула.
Корабль несся по волнам. Вода была ядовито-зеленой и холодной, а небо непостижимо серым. Борьба врача и ротмистра из-за поэта Вейсблатта разгорелась вновь. Унтер-офицер интендантской службы Маршнер после возвращения из пивоваренного рая Беетцев стал, как говорится, правой рукой командира роты. Грязной рукой! Он передал приветы и пожелания от супруги и дочек. Ротмистр выразил Маршнеру свою признательность. Он забрал Маршнера из заплесневелой каптерки, произвел его в фельдфебели и назначил командиром отделения. Для Маршнера служба в «боевых частях» была отнюдь не благодеянием. И он явился к своему боевитому благодетелю:
— Разрешите, господин ротмистр, заболеть лагерным бешенством.
— Что?
— Разрешите мне помочь прояснить кое-что в этом случае с Вейсблаттом.
Понимающая усмешка. Гнусная ухмылка.
И теперь этот Маршнер тоже лежал на больничной койке. Он возился с мотком бечевки, распускал его, обматывал кровати, дверные ручки, корабельную лампу и всевозможные другие предметы. Он теперь ничего не мог делать, только «натягивать колючую проволоку».
Они ехали по Германии. В товарных вагонах было не светлее, чем в трюме корабля, но зато настроение было превосходное. Они могли раздвинуть двери и смотреть на проносящуюся мимо родину, где весна была в разгаре. Щелканье зябликов в робкой зелени деревьев; машущие им женщины в летних платьях. Затруднения с тканями диктовали моду на короткие юбки. Война создавала свою моду! Аллилуйя, любовь цветет и в войну!
В вагонах смолкли слухи. Там давно уже снова пели: «Птички лесные дивно поют, дивно поют в родных краях…»
Правда, один слух оказался на редкость упорным, ибо он родился из желания очень многих: назад, в гарнизон! Полк заново формируется! Реорганизация в особых целях! Отпуск на родине!
А многие уже знали, сколько будет длиться общий отпуск: семнадцать дней. Семнадцать дней, это звучало правдоподобнее, чем обычно полагающиеся три недели. О, фантазия находила пути, чтобы прикинуться правдой!
Они медленно продвигались вперед, целыми днями простаивая где-то на товарных станциях. Враг в последнее время гораздо чаще позволял себе бомбить их отечество!
— Кто сказал, что генерал-фельдмаршал Геринг теперь зовется Майером?[6]
— Он сам сказал.
— К этому надо добавить: враг ведет себя неблагодарно, более того, преступно, бомбит нас по ночам и с большой высоты. А это значит, что он не может заглянуть в наши глаза.
— Ну да, конечно, в наши голубые глаза!
Нелегко было офицерам и унтер-офицерам во время долгих стоянок держать солдат в узде.
Однажды утром в вагоне появился Вейсблатт.
— Матерь Божья, ты выздоровел?
— Более или менее. Насколько я знаю, такое бывает.
— И у тебя прошел аппетит, крылышек больше не хочешь?
Вейсблатт раздраженно отвернулся от Крафтчека, который когда-то обходился с ним как родная мать.
— И что теперь? — спросил Станислаус.
— Не приставай ко мне!
Вейсблатт искал в вагоне свободное местечко. Станислаус напомнил ему о письменно удостоверенной дружбе, тогда Вейсблатт стал повнимательнее. Где же ему прикажете писать об Элен? Может, здесь, в этом вагоне для скота? Безусловно, а Станислаус уж постарается не подпускать к нему любопытных.
Что этот Бюднер понимает в писательстве! Чтобы писать, нужны определенные условия. Вейсблатт ведь не репортер, который в любом положении, так сказать, лежа, стоя может корябать свои дерьмовые заметки. Вейсблатт уже написал матери и просил прислать ему хорошую бумагу и «Амариллу». Но пока он не получил ни бумаги, ни сигарет.
Они ехали по Баварии. Ругательства расползались по вагонам словно вши, хотя еще не все надежды на отпуск были потеряны. Разве Австрия не относится к Германии, разве фюрер и освободитель не вернул ее нам, чтобы пользоваться ею как своей родимой? Ну конечно же Германия велика и на Баварии еще не кончается.
Когда их поезд прибыл на товарную станцию в Бамберге, они увидели, как через угольные кучи карабкается супруга ротмистра-пивовара. Пивовар приветствовал свою супругу, стоя на ступеньках купе второго класса. На госпоже пивоварше красовался крест «За боевые заслуги» второй степени. Она была пожалована им за участие в праздничном ужине с бомбой в Париже. Беетц дал своей жене указания, как варить слабое пиво. Его земляки баварцы не должны из-за войны вовсе отвыкнуть от пива.