— Вы тоже так считаете? — спросила она.
— Да, — ответил он просто, все еще думая о марсианских каналах, но едва он взглянул в ее серые глаза, как до его сознания сразу дошло, что она говорила об упавшем портрете. И он предложил покрепче вбить крюк в стену.
Она не сводила с него глаз. Он встал на ее кровать. Крюк был мощный, потому как и мужской портрет, который он должен был держать, отличался мощью. Станислаус не мог взять в толк, как такой огромный крюк вывалился из стены.
Матрац оказался очень мягким. Он просел, когда Станислаус хотел сойти с кровати. Его шатнуло, и он упал на кровать. Хозяйка так испугалась, что тоже упала на кровать. И упала так неловко, что и он испугался. Он увидел над собой ее похотливые галочьи глаза. Ее дыхание пахло изюмом. Он поднял молоток:
— Брысь!
Она вскочила, бросилась к окну и закричала:
— Помогите, помогите, он меня убьет!
Он не стал дожидаться, покуда на помощь прибегут соседи.
34
Станислаус встречает трясуна, убегает от сочувствия и познает высший смысл поэтического искусства.
Он бродяжил, нигде его не ждали. Он был как те хохлатые жаворонки, что зимой слетаются на каменные улицы городов, склоняют набок головки и покорно ждут каких-нибудь отбросов. И достаточно солнцу выглянуть хоть на час, они вспоминают свои меланхоличные весенние строфы. Они поют на тумбах у края дороги. Они, преисполненные степной тоски, становятся легкими и пугливыми как сама тоска, поднимаются, взлетают и летят, даже если через три города зима опять прибьет их к земле. И вновь они ищут и ждут, ждут посланца с небес.
Так прошла двадцать четвертая зима Станислауса. Вокруг него гремели, выигрывались и проигрывались битвы.
Те, кто выиграл битву с помощью лжи и вероломства, были вроде господ из кафе Клунча. Станислаус всегда их терпеть не мог, даже если они утром после своих пирушек совали ему в руку чаевые. Это были люди вроде графа Арнима, надушенные стрелки́, строгие преследователи тех, кто собирает хворост или чернику, но, когда они снимают пиджак, сзади на брюках у них не хватает пуговицы для подтяжек.
Он выискивал знания, как хохлатый жаворонок выискивает зимний корм. Он мечтал о тепле человеческого понимания, как жаворонок о лете в степи, и не было у него мгновения, когда бы он принадлежал к тем, кто допускал чудовищные мерзости.
Из книг он твердо усвоил, что потайные силы, о которых он в юности был столь высокого мнения, не что иное как легкий дурман; знахарские чудеса, известные с древних времен и действующие на тех, кто в них верит. Но что же это за сила такая в нем, которая вновь и вновь заставляет его писать небольшие стихотворения, а потом чувствовать себя вольным и счастливым, словно он заставил расти дерево, заставил расцвести цветок? Или это тоже знахарское чудо и обман? Откуда же взяться ясности в нем, если то, что с ним творится, никак не объяснено?
Сквозь сухую, прошлогоднюю траву в придорожных канавах пробивались к свету первые зеленые травинки. Пригревало солнышко, воздух был мягкий, насыщенный птичьими трелями и первыми ароматами весны. Станислауса распирало от беспричинной радости. Он прикладывал ухо к стволам деревьев и согласно кивал, он кричал, подражая птицам:
— Сейчас начнется праздник!
В придорожной канаве сидел человек и дрожал как деревце на ночном ветру. Жестокая лихорадка сотрясала его. Разве мог Станислаус в своей буйной радости пройти мимо?
— Ты что, ядовитой травы наелся?
Трясун попытался взглянуть на него, но взгляд его блуждал. Легкая улыбка благодарности промелькнула на лице, словно солнечный блик на волнующейся воде. Его дрожащая рука поднялась, точно вспугнутая белая куропатка, это он пытался указать на набитый книгами рюкзак Станислауса. Но Станислаус уже развязывал свой узелок в поисках какой-нибудь еды. Мужчина со вздохом впился зубами в краюху хлеба и немного успокоился.
— У тебя что, постоянно лихорадка?
Трясун улыбнулся.
— А ты врач?
— Почти.
Доев свою краюху, трясун лег навзничь, закрыл глаза, засопел, потянул носом, как спящая собака, и вскоре громко захрапел.
Станислаус, прислушиваясь к жужжанию жирных весенних мух, набил себе трубку. Рука храпящего трясуна легла ему на колено:
— Табаку!
Станислаус послушно положил щепотку ему в ладонь. Трясун затолкал табак себе в рот и снова захрапел.
Около полудня они собрались и молча пошли рядом. Все, о чем можно говорить на дороге, уже было сказано. Дорога была длинной и шла в гору: тень от деревьев, солнечные блики, камни, о которые легко споткнуться, и желтые кучи гравия на обочине. Сколько же дорог на земле? Сколько луговых тропок и проселков вливаются в шоссе? Сколько деревенских улочек ведут к родному дому? А для Станислауса — ни одной?
Вечером, когда они в городе у подножия гор искали пристанища, спутник Станислауса вдруг упал на мостовую. Прохожие поспешили к нему.
— Он упал как подпиленное дерево, — сказал своей жене какой-то толстяк. Жена была долговязая и унылая, она протерла свои очки, посмотрела на лежащего и проговорила:
— О господи, да это мужчина!
Станислаус с толстяком дотащили трясуна до пивнушки и уложили там на лавку.
— Сюда-то зачем? — спросила унылая особа. — Ему надо к врачу!
Эпилептик сжатыми кулаками указывал на стойку. Станислаус спросил осьмушку шнапса и влил ему в рот. Голова трясуна перестала дергаться. Вторую осьмушку уже ничего не стоило в него влить. Теперь и руки перестали трястись.
— Может, надо и ноги ему успокоить? — Тут уж и толстяк заказал шнапс. Трясун позволил влить в себя и эту порцию, после чего все его тело успокоилось.
— Да вы его утопили в шнапсе, — запричитала унылая особа. Но трясун вовсе не умер. Он икал и рыгал. Лицо его теперь выражало веселье. Он взял подставку под пивную кружку и метнул ее в хозяина. Стукнувшись о блестящую лысину хозяина, картонка спланировала обратно в руку трясуна.
— Волшебник! — Тут уж затряслась и унылая особа.
Волшебник блаженно крякнул, как младенец, сосущий пальцы на своих ножках, вытащил из кармана колоду карт, велел толстяку вытянуть одну карту, запомнить ее и снова сунуть в колоду. Карты он перетасовал и швырнул колоду в дверь пивнушки. Карты разлетелись по полу как подстреленные голуби, но к двери прилипла одна, та самая, что вытянул и запомнил толстяк.
Из всех углов пивнушки собрались посетители, чтобы посмотреть на волшебника. Толстяк стукнул мясистым кулаком по столу:
— Ужин для волшебника!
Они ели, пили и снова пили. По мановению руки трясуна карты возникали вдруг из стаканов, часы исчезали в жилетных карманах и оказывались на дне пивных кружек, носовой платок унылой особы был сожжен, а потом целым и невредимым вытащен из носа хозяина. Люди с улицы набились в пивную, сдабривая пивом свое любопытство и страх.
Станислаус был пьян не только от приближения весны. Неужто он попал в компанию к Мефистофелю, который одному ученому добывал вино прямо из столешницы? Несмотря на все науки, тоска по тайным силам не совсем еще покинула душу Станислауса.
— Как ты творишь эти чудеса, дружище?
Трясун затащил его в угол за печью:
— Свое самое главное чудо я тебе показал по дороге. Ты этого не понял, где уж это понять такому молодому и глупому козленку: властям нужен суровый, злой народ. А народ хочет быть мягким, хочет быть добрым. Я — за народ. Я помогаю ему быть добрым, я выбиваю сочувствие из окаменевших сердец. Я сею и пожинаю это сочувствие. — Трясун громко запел: — Ла-ла-ла, чудо из чудес! Туу-туу, так гудит завод печали! Мы делаем сочувствие по мерке, сочувствие по мерке, сочувствие побольше, сочувствие поменьше… — Певец сочувствия закрыл глаза и плюхнулся на лавку у печи.
Станислаус протрезвел. Работая руками, словно раздергивая завесу, выбежал он из пивной и побежал наперегонки со своим сочувствием. Значит, этот трясун просто не пожелал сам искать пристанища, он хотел, чтобы его туда отнесли. Станислаус брел сквозь ночь. Но даже под утро он был не совсем уверен, что не выпил на брудершафт с чертом.