Выбрать главу

Девушка-лань!

Мне сердце не рань!

Другого помучай

на всякий случай.

А мне — недосуг.

Прощай, милый друг!

Теперь он опять, хоть ненадолго, был важной персоной. Он заставил расти цветок. Цветок среди зарослей крапивы. «Что поэт хотел этим сказать нам?»

Этого утешения хватило лишь до воскресенья. Его учебный день начался ярко-красным восходом солнца под великую солнечную музыку: «Просыпайтесь, ученые, на своих чердаках!» Ему предстояло для своего заочного преподавателя биологии сделать работу о практической медицинской ценности и применимости дикорастущих трав. На дворе Хельмут готовился к выезду и вызывающе свистел. На руле его мотоцикла висели две пары защитных очков. Пусть все видят, что одной парой ему уже не обойтись.

«Отвар или чай из цветов липы сердцелистной действует как потогонное средство», — писал Станислаус.

После обеда он сидел в придорожной канаве неподалеку от города. А что, если здесь, лучше, чем где бы то ни было во всем мире, можно наблюдать лечебные дикорастущие травы? Взять, к примеру, репейник: растет обычно возле мусорных куч, а сок его корней способствует росту волос. А вот и он, репейник, ощетинился колючками и один противостоит небу, способствуя росту волос.

Проносящиеся мимо машины Станислаусу не мешали, но зато каждый мотоцикл рвал ниточку его биологических наблюдений. Вот, дребезжа и тарахтя, приближался мотоцикл без глушителя — шум как от двадцати пяти застоявшихся в конюшне лошадей — Хельмут! Станислаус разгневанно вскочил и бросился навстречу тарахтелке. Весь мир свидетель, что тут ученого оторвали от важных занятий. Адская машина Хельмута с воем пронеслась мимо. Из укороченной выхлопной трубы выстрелило «пак-пам!», и Станислауса обдало пылью. Глупый дорожный ротозей, человек без колес.

В ветвях яблони овсянка щебетала свои печальные строфы. Станислаус бросил камешком по ветвям. Овсянка перелетела на телеграфный столб и там продолжала петь.

Вечером по крыше застучал дождь. Это утешало. От этого сплошного дождя не спастись никому, кто лежит под кустом, сидит под деревом или на мотоцикле.

И пусть юная лань видит, что она натворила. Неужто здесь, на земле, души так дешевы, что можно их давить мотоциклом?

Он написал письмо. Коротко и ясно. Одни убивают людей, другие убивают души. Что страшнее? Это письмо вместе со стихами он вложил в конверт и еще ночью опустил его в почтовый ящик.

Он еще не успел вернуться домой, как его уже охватило отвращение к самому себе. Да что же он за человек? Неужто он не может, как другие, добыть то, что ему нравится, то, что радует? На что вообще нужны его стихи, на которые он ни разу еще не получил никакого ответа? Неужто все его любовные истории еще не научили его, что стихи не больше чем слова на ветру? К тому же последнее стихотворение показалось ему вовсе глупым. Это уже шаг назад. У него были стихи куда лучше, зрелее. К примеру, стихи о вишнях, но там, конечно, помогла певица с глухим голосом. Умолкни, наивное сердце!

Молодежь выходила из танцевальных залов. Они прыгали, пели, они дразнились и обнимались. Для них все правильно было в этом мире. А для Станислауса мир был полон противоречий. Он проклинал свои стихи. Они как моллюски без раковины и скорлупы. Любой ребенок может их раздавить.

Настало утро. Утро с ароматом сена и тяжелыми запахами раннего лета, но сено и шиповник благоухают не для рабов пекарни. Для них только угольный чад печей, запах перебродившей закваски да безродные ароматы искусственных кондитерских эссенций.

Моторизованный Хельмут совсем обнаглел. Он вошел в пекарню в сапогах, постоял у квашни как генерал, принимающий парад аккуратных ковриг солдатского хлеба. Это вывело из терпения даже тихого Эмиля:

— Тебя что, в шлепанцах ноги не держат?

— Я не калека, — ответил Хельмут.

Оскорбленный Эмиль стал как будто еще меньше, а глаза — еще печальнее. Вероятно, он думал о том, как бы при первой возможности вырвать свой длинный язык.

— Скоро он в мотоциклетном шлеме прямо в квашню влезет, — сказал Станислаус, и более язвительно это не могло прозвучать. Эмиль бросил на него благодарный взгляд поверх противня.

— Это что, ветер в трубе воет? — великодушно отозвался Хельмут и не стал больше тратить слов на этих шавок.

Как говорится, шуму много, толку мало. Прошел день, уже смеркалось, когда во дворе появилась девушка-лань. Хельмут снял передник и зашагал во двор. Так вот зачем были нужны сапоги! Во дворе он пробыл недолго. Нет, он вернулся в пекарню, молодцеватый и безукоризненный, но тут же плюнул в чугунную печурку возле шкафа с готовым хлебом. Там стоял Станислаус.

— Ты, сапог, тут человек стоит!

Тогда Хельмут плюнул еще раз и едва не попал Станислаусу на брюки. Станислаус схватил ведерко, из которого прыскали водой на хлеб, чтобы плеснуть в ответ немножко мутной воды, но тут в окошко постучала девушка-лань. Она поманила Станислауса и попросила его на две минутки выйти во двор. Мир повернулся к Станислаусу приятной стороной.

Письмо Станислауса попало в хорошие руки. Стихи чудные, немного печальные, но дело вот в чем: стихи полны подозрений и безосновательной грусти. А ведь это была просто небольшая прогулка на мотоцикле, совершенно безобидная.

— Вы вовсе не обязаны мне это говорить. Стихи? Да, боже мой, это так, внезапная фантазия, настроение. Все прошло, растворилось в летнем тумане над лугами.

О, это были необычные слова! Девушка пыталась найти ответ, но тут распахнулось окно пекарни. Хельмут вытряхнул бумажный мешок, и они стояли в облаке древесных опилок. Девушка сумела воспользоваться этим облаком, под его прикрытием она схватила Станислауса за руку и пожала ее.

— В среду ждем вас к себе, пожалуйста. Мой отец велел вам кланяться. Стихи ваши — блеск!

Облако опилок рассеялось. Девушка ушла. Станислаус стал лучше думать о себе: он написал стихотворение, и оказалось, не на ветер. Его приняли. Целая семья читала его. И он восславил искусство так тонко и точно расставлять слова, что они начинали испускать лучи, попадающие прямо в сердца людей. Большой ученый в нем обиженно отступил. Теперь он стал чем-то вроде доктора Фауста. Гёте был парень что надо! У него для каждого что-то есть: или одно, или другое.

40

Станислаус приходит к отцу лани, заглядывает в уголки поэтической души и из-за поцелуев на кухне ввергает себя в пучину новых страданий.

Отец девушки-лани по имени Лилиан носил коричневую вязаную жилетку с зеленым кантом, у него были детские голубые глаза и пятнышко усов под носом. Своими большими, робкими руками он сложил газету так бережно, словно она была из шелковой бумаги.

— Пёшель, а это моя жена.

Фрау Пёшель в знак приветствия подала Станислаусу локоть. На пальцы у нее налип серо-красный мясной фарш с блестками лука.

— Мы знакомы. Вы любите битки?

— Что? — Станислаус смешался, так как в этот момент появилась Лилиан и поздоровалась с ним.

— Битки, — повторила фрау Пёшель и хлопнула в перемазанные фаршем ладоши. — А фальшивого зайца? Вы едите фальшивого зайца?

— Да-да, с удовольствием. — Станислаус сейчас не отказался бы и от жареных дождевых червей, потому что он чувствовал ласковое пожатие руки девушки-лани.

— Добро пожаловать! — Лилиан в белом кухонном передничке, с прелестной кудлатой головкой, с тонкими раздувающимися ноздрями — вот она, рядом!

— Да-да, вот мы и встретились!

Станислаус и господин Пёшель сели друг против друга. За желтыми тюлевыми гардинами вечер спускался на город. Напольные часы, громадные, как шкаф, громко тикали и такали: фабрика времени с золотыми гирями. В кухне женщины что-то отбивали, шлепали, щелкали. Сухопарый Станислаус сидел на софе, занимая очень мало места.

— Да, да, люди, — сказал он и с глубокомысленным видом уставился на большую картину. Это был пейзаж, весь розово-красный от земли до неба. Даже овцы, которые, казалось, смирно стояли, дожидаясь, пока художник их напишет, не были обойдены при распределении розовой и красной краски.