Выбрать главу

Станислаус был настолько погружен в свое разочарование, что не заметил Маршнера, который открыл шкаф Али и взял его пистолет.

Али опять допрашивали. Он уверял, что не виноват. Ему не верили, спрашивали и так и эдак, пока этот великан у всех на глазах не разрыдался, как ребенок.

— С ума спятил, а? Под два метра детина, а неженка какой!

Сердитые слова военного юриста хлестали его как кнут. Али выпрямился, побелел и умолк, а слезы на его щеках словно застыли.

В душе армейского священника что-то шевельнулось, в той части души, что еще не поросла пруссачеством. Он попросил прервать допрос. Более того, он попросил принести кобуру Али и еще попросил узнать у Али, где был его пистолет в то время, как в кобуре находились семечки. Разумеется, он, армейский священник, не мог поклясться, что видел пистолет в руках Али. Али спрятал его, когда польские крестьяне, испугавшись, подняли шум, или же пистолета вовсе не было в кобуре и он просто хотел попугать их.

Желание армейского священника было принято в расчет. Принесли кобуру Али. В ней был пистолет. Так и должно было быть, ведь Маршнер выполнил приказ самого священника, его превосходительства, приказ не спускать глаз с Али, и потому, для пущей безопасности, отобрал у Али оружие.

Об этих дополнительных переговорах Али и знать не знал. Он сидел в своей тюрьме и курил сигары, которые Роллинг сунул ему в сенях. От сигар голодный желудок Али взбунтовался. Али чувствовал себя достаточно несчастным, чтобы умереть на месте. Если ему суждено испытать облегчение, он никогда в жизни больше не притронется к сигарам. Бедный, ничего не подозревающий Али!

11

Убийца женит Станислауса, и он весьма странным образом, в глиняном карьере, празднует свою свадьбу.

Настал день свадьбы Станислауса. Он в обычной форме, в каске, застегнутой под подбородком, в надраенных до блеска ремнях и сапогах, держа руки по швам, стоял в канцелярии роты. Ему было холодно, но он даже себе в этом не признавался. Да и чем ему было согреться? Не швами же, простроченными какой-нибудь ожесточившейся, берущей на дом работу вдовою?

Станислаусу дали понять, что он должен почитать за честь то, что его брак будет скреплен офицером, юристом батальона. У этого юриста есть дело в роте, и он не откажется даже самолично провести это заочное бракосочетание.

На стене висело красное знамя. Оно висело врастяжку, и каждый мог видеть белую дыру, которую прогрыз в нем черный паук-крестовик. Стол ротного писаря был застелен белой бумагой, которой застилают полки в шкафах, а на столе даже стояла ваза с ветками голубой ели. Столько торжественности для одного Станислауса!

Может быть, Станислаус раз и навсегда наплевал бы на свою женитьбу, если бы знал, что и красное знамя с черным пауком, и белая бумага, и еловые ветки приготовлены были вовсе не для него. Всю эту декорацию еле-еле сляпали, чтобы придать торжественность той обстановке, в которой был вынесен приговор Али. «Немецкому солдату, посланцу вождя и освободителя всего человечества, не дозволяется мародерствовать в чужой стране. Ему не пристало по своей воле реквизировать собственность и угрожать общественному благу…»

Если бы Станислаус непрерывно не думал о кудлатой головке Лилиан, то он должен был бы ощутить, как дрожали половицы, на которых стоял Али, когда ему зачитывали приговор.

Ефрейтор из канцелярии взглянул на свои ручные часы.

— Из бюро записи актов гражданского состояния у тебя на родине нам сообщили, что бракосочетание назначено на десять тридцать. Еще пять минут осталось, потом я позову господина офицера. Пряжка у тебя на ремне влево съехала, прошу поправить!

Станислаус поправил пряжку и снова опустил руки по швам, как будто он дожидался приговора.

Совесть погнала армейского священника на тот хутор, где Али совершил столь тяжкое — правда, по показаниям самого армейского священника — преступление. Он говорил с крестьянами мягко и с той степенью доверительности, которая, по его мнению, приличествовала случаю. Он узнал: да, Али заплатил за сало. Да, конечно, он платил деньгами вермахта, так же как армейский священник платил за свое масло. Нет, пистолета никто у Али не видел, но кто знает — он же возился с замком кобуры.

Армейский священник собрался в обратный путь. Но в глубине души он сильно сомневался, что прусский военный суд прислушается к показаниям польских крестьян. Однако в любом случае он хотел попытаться. По крайней мере, его совесть не спала. Станислаус, нетвердо ступая, вышел из канцелярии. От долгого стояния по стойке «смирно» все его тело затекло. Офицеры пристально смотрели на него. Он не вслушивался в речь военного юриста, пересыпанную множеством простонародных словечек. Офицеры буквально навязались в свидетели, так как после приговора, вынесенного Али, им хотелось поглядеть на радостное лицо Станислауса и тем самым получить подтверждение, что жизнь, несмотря на всякие отклонения, мужественно продолжает свой путь, по-прежнему сводит людей и добывает из них детишек. Взамен преднамеренно убитых. Серьезное лицо Станислауса не избавило господ офицеров от тяжести. Он даже не улыбнулся, когда эти важные господа снизошли до того, чтобы выпить за здоровье молодых. В некотором смущении пущенная по кругу чарка даже по случаю его женитьбы не досталась Станислаусу.

Он, пошатываясь, шел по длинному коридору. На всех карнизах толстым слоем лежал снег. В сухих плетях дикого винограда чирикали воробьи. Станислаус с благодарностью смотрел на серых птичек. Они здесь были такие же, как на его родине.

Чириканье воробьев заглушил командирский голос воробьиного вахмистра Цаудерера. Станислаус завернул за угол коридора. Там стояли жители комнаты номер восемнадцать. Они стояли, держа винтовку у ноги, стальные каски затемняли их лица. Станислаус оторопел. Как ему вести себя, если его товарищи и вахмистр вздумают его чествовать? Его свадьба никакая не заслуга.

Комната номер восемнадцать не чествовала Станислауса.

— Бюднер, сбегай за винтовкой, да поживее! — напустился на него вахмистр.

Станислаус побежал. Ему это было куда милее чествования. Сейчас он вместе с другими заступит в караул, и у него будет время подумать о Лилиан.

Они выехали из ворот казармы на грузовике. Перед ними ехала машина поменьше, с зарешеченными окошками, выкрашенный зеленой краской почтовый фургончик.

Роллинг, наморщив лоб, показал на маленькую зеленую машину:

— Там едет Али.

— Куда?

— В штаб полка. Они там будут его дальше допрашивать. А мы должны стрелять, если он при выходе вдруг даст волю рукам. Тьфу, черт!

Они подъехали к глиняному карьеру за чертой города. Там уже их поджидали офицеры. Тот самый военный юрист, что полчаса назад женил Станислауса, курил черную сигару. Некоторые из офицеров, казалось, были пьяны. Они беседовали о лошадях. Наверное, в душах у них звучали голоса, которые им приходилось заглушать громкой болтовней.

В карьере стоял столб высотой в человеческий рост, пыточный столб, как в книжке про индейцев. Роллинг схватил Станислауса за руку. Рука Роллинга была мертвенно холодна, этот холод передался и Станислаусу.

Дверь почтового фургона открылась. Двое солдат из другой роты вытолкнули оттуда Али в наручниках. Али улыбался и тяжело дышал. Его повели на дно карьера. Али увидел товарищей по комнате и снова улыбнулся. Ему освободили руки, и он усердно тряс ими, как трясет крылышками птица, долго пробывшая в клетке. При этом он с благодарностью смотрел на солдат, освободивших его от наручников. Вахмистр Цаудерер приказал жителям комнаты номер восемнадцать построиться. Они, закусив губу, встали в ряд. Теперь уже не было никого, кто не знал бы, что должно произойти.

Али привязали к столбу, и он опечалился. Он ведь, как ребенок, всегда жил только моментом. Мужчины из комнаты восемнадцать увязали сапогами в глине. По лицу Али бежали крупные детские слезы. И вдруг раздался всхлип, глубокий, как из колодца. Плечи мужчин из комнаты восемнадцать как по команде опустились еще ниже. Казалось, они хотят зарыться в глину. Ефрейтор интендантской службы шептал что-то лейтенанту Цертлингу.