— Не нужно мне такое уважение!
Кайгысыз и не почувствовал бы всей резкости своего ответа, если бы лицо директора не омрачилось.
— А чем вам не нравится чиновничество? — сухо спросил он.
— По-моему, интереснее заниматься своим делом, чем командовать. Кричать на низших, приноравливаться к высшим…
— А если вам предложат должность помощника пристава?
Криво улыбаясь, Кайгысыз молчал.
— Что вы на это скажете? — продолжал директор.
— Если собака ест у одних дверей, а лает у других, хозяин бьет ее и гонит со двора.
— Не понял,
— Разве вы не знаете, как относятся приставы к туркменам? А если я не буду прижимать своих, меня просто вытолкают в шею.
Карры-ага, ведущий на поводу свою старую кобылу, старый музыкант, собирающий толпу на базаре, мудрый и хитрый балагур в красных одеждах — вот кто вспомнился ему в эту минуту. Он спорил с надутым и спесивым толмачом и как будто подсказывал сейчас Атабаеву самые верные слова.
Директор засветил лампу на столе, повертел в пальцах красную ручку, попробовал что-то нарисовать на промокашке. Он старался не смотреть в глаза юноше. Так ему легче было вести этот разговор, давно им обдуманный и; тем не менее, очень опасный и скользкий,
— Допустим, не будет никаких приказаний. Вам предложат поручение. Как посмотрит на это ваша совесть?
Знакомые слова, Атабаев вспомнил ночные разговоры в школьной спальне: «Где тут совесть? Где справедливость?» Ему все стало ясно. Конечно, директор ведет этот нудный разговор не из пустой любознательности, Теперь понятно, зачем его сюда пригласили. Надо обдумывать каждое слово.
— Что же им скажет ваша совесть? — повторил Василий Васильевич.
С детства Атабаев не привык врать, хотя и не забыл затрещин, которыми расплачивался за правду. И сейчас он не смог кривить душой, прекрасно сознавая, что следовало бы поступиться искренностью.
— Я не смогу принести пользы, если пойду против совести, — сказал он.
— Вам кажется, что…
— Уездное управление стало местом, где продают и покупают совесть! — выпалил Кайгысыз.
Директор попытался смягчить этот ответ:
— Может, вы по молодости перехватываете? Подумайте лучше!
Но Атабаев оттолкнул протянутую руку.
— Даже если меня повесят, я буду говорить правду, Я же не на улице, не на базаре! Я говорю с вами и, по-моему, вы хотели от меня правды и только правды!
Директор положил на стол перо.
— Спасибо за искренний ответ!
Видно, его захватил юношеский порыв воспитанника, но ненадолго. Он понуро опустил голову и тихо сказал:
— Я не могу утверждать, что на государственной службе нет подлецов, но не все же одинаковы. Нельзя всех ставить на одну доску.
Странно, что он не рассердился, не ударил кулаком по столу. Он. никогда так не делал, но ведь никто и не говорил при нем так, как Атабаев. В голосе — умоляющие нотки. Разве поймешь этих людей? Может хитрит, а может в глубине души согласен с Кайгысызом? Конечно, не все чиновники одинаковы. Поди пойми, бьется ли у этого русского в груди жаркое сердце, есть ли у него настоящая совесть? Как у поэта Некрасова… А всё-таки лучше верить людям.
— Если хотите выслушать, я могу рассказать то, что мучает меня, о чем часто думаю.
— С удовольствием послушаю.
— Раньше туркмены были скотоводами и земледельцами. Жили по-разному. Как говорится: «Кто держит мед, тот и пальцы облизывает». Кочевые племена жили получше. А теперь всем плохо. Как у русских при крепостном праве. Два-три ловкача становятся хозяевами села. Крестьяне — рабы, никто не смеет сказать «кышш!» даже курице мироеда. Звание арчина или старшины уже не выборное, а продажное. Не сердитесь, но ведь все знают, что справедливость запрятана на дно сундука в уездном управлении, а совесть продается с торгов.
Василий Васильевич молча кивал головой, слушая Атабаева, сивая борода совсем растрепалась в его беспокойных пальцах.
— Что ж, начистоту, так начистоту, — сказал молодому туркмену русский опальный учитель. — Если о ваших мыслях узнает полиция, поверьте, не только вас, но и меня никто не увидит в Теджене. Когда я думаю о крестьянской доле — все едино в моей Тамбовщине или у вас, в долине Мене, — душа болит… Болит, дружок мой!.. Но если бы я стал делиться этой болью с другими, давно бы укатил по этапу в Сибирь! А вы неосторожны! Рассуждаете в спальне по ночам с богатыми — из байских семей, а эхо ваших слов отдается в полиции. Жандармы потребовали! чтоб я прощупал вас. Понятно? Пока мне еще верят. Я сумею вас выручить. Но больше — никаких разговоров! Помните, как сказал поэт: «Ты царь — живи один». Вот так-то…
Василий Васильевич забарабанил подвижными тонкими пальцами по краю стола, отвернулся, давая понять, что разговор окончен. Кайгысыз подошел к нему.
— Я буду благодарен вам на всю жизнь, — сказал он. — Но что же всё-таки будет со мной после школы?
— А чего бы вы хотели?
— Поступить в учительскую семинарию.
— Правильно решили! С вашими мыслями надо идти в учителя. Воспитаете сотни благородных людей. Может быть сотни героев… Попасть в семинарию трудно, но я помогу вам.
Атабаев готов был обнять этого хмурого старика, но постеснялся, неловко поклонился и пошел к двери.
Клянусь!
Дни детства тянутся долго, дни молодости мчатся быстро. Друзья молодости — друзья навек.
В Ташкенте Кайгысыз подружился со своим однофамильцем Мухаммедкули Атабаевым. В Туркестанской учительской семинарии их считали братьями, неразлучными, дружными братьями. Только удивлялись, что облик уж очень несхожий. Кайгысыз — высокий, легкий, с задумчивым взглядом глубоко посаженных глаз. Мухаммедкули — небольшого роста, быстроглазый, с черными, толстыми, как пиявки, бровями. Однокашники и преподаватели, принимавшие их за братьев, ошибались лишь в одном: дружба Кайгысыза и Мухаммедкули была прочнее и глубже родственных чувств. Они были единомышленники. С юношеской пылкостью они видели свое будущее в честном служении родному народу. Но сближало их вначале то, что оба были туркмены. В семинарии, где училось всего семьдесят человек, туркмен можно было пересчитать на пальцах одной руки.
В те годы, в начале века, Ташкент был не только резиденцией генерал-губернатора, но и центром русской культуры всего края. Атабаевы приехали сюда из глухой провинции, — Мухаммедкули был родом из Нохура, — и оба с жадностью пользовались всеми благами большого города, какие только были доступны бедным семинаристам.
В публичной библиотеке читали местную газету «Туркестанские ведомости», асхабадское «Закаспийское обозрение».
При библиотеке был небольшой этнографический музей, там в прохладных, невысоких, полутемных комнатах друзья любовались зарисовками древностей Бухары и Самарканда, разглядывали старинные монеты прекрасной нумизматической коллекции, надолго замирали перед стариннейшими фолиантами.
Раза три за все годы учения удалось побывать на галерке в театре на гастролях артистов петербургских и московских театров, а чаще всего друзья просто бродили по улицам, наслаждаясь кипучей, как им казалось, жизнью большого азиатского города. Шутка ли — в Ташкенте в то время было больше двухсот тысяч жителей!
Город, перерезанный глубоким арыком, делился не только на две части, но и два мира — туземный и русский. Русский город, выросший после присоединения к России, — хорошо распланированный, с широкими улицами, обсаженными карагачом и тополями, с пышными садами и скверами, над которыми возвышались яркие луковки православных церквей, — казался зеленым, нарядным и чистым. Столичная толпа — дамы в шляпах со страусовыми перьями, в прозрачных вуалетках, с огромными меховыми муфтами, такими смешными в ташкентскую теплую зиму… Серебристо-голубое сукно офицерских шинелей, огненно-красное пламя генеральских лампасов. Кормилицы в кокошниках и сарафанах катят коляски, где бездумно покоятся чистенькие младенцы в атласных стеганых одеяльцах… Бегут пароконные фаэтоны с фонарями у козел… Слышатся лихие крики водовозов, везущих воду из Головачевских ключей.