Выбрать главу

Я всю ночь говорил с ней, не теряя надежды, что она расскажет или покажет, что случилось. Затем я провел с ней целый день. Я не решаюсь оставить ее одну и пойти к Лучио: боюсь, что она исчезнет. Но я не рискую и брать ее с собой: вдруг кто-нибудь узнает ее и попытается отнять? Наверное, я тоже по-своему ее похитил. Я хочу, чтобы она была моей, и это желание такое же низменное, как у тех аристократов.

8 мая

Мы только что доели последние припасы и допили всю воду.

9 мая

— Я чем-нибудь тебя обидел? — спросил я Мирабеллу сегодня утром. — Хоть в чем-то ущемил?

Она покачала головой.

Охваченный беспокойством, я шагал из угла в угол по звоннице, будто лев в клетке, по-прежнему не зная, что делать или говорить. Я больше привык записывать, а не произносить слова — в мыслях я смелее, нежели в поступках. Мои пальцы дрожат от жестокости и желания, пока не находят выхода в действии. Я желал ее, но минутного удовлетворения мне было мало: я хотел, чтобы она осталась со мной.

— И ты тоже, — я обернулся и ткнул в нее пальцем, — ни в чем не ущемила бы меня, попытавшись уйти.

Мирабелла вновь покачала головой. Она непринужденно прислонилась к каменной стене, но взгляд был настороженный. Если я не успокоюсь, то могу напугать ее, и она сбежит.

— Тогда спрошу тебя напрямик: ты останешься со мной? У нас нечего есть. Я должен сходить на Пьяццетту к Лучио (я рассказывал ей о слепом нищем), там я заработаю на еду и воду или, если пожелаешь, на вино. Я хочу, чтобы ты была здесь, когда я вернусь, но не хочу тебя связывать. Ты останешься?

Она кивнула. И я ушел, пообещав вернуться через пару часов. Но сам прошмыгнул за звонницу и стал подсматривать в окно.

Мирабелла прокралась к двери и выглянула. Вероятно, убедившись, что я ушел, она принялась перебирать мои скудные пожитки, останавливаясь на случайных предметах, подобранных мною на улице: черепках цветного горшка, бисерине, жестяном подсвечнике, мотке веревки. Бисерину она зажала между пальцами и отвела руку в сторону, любуясь, словно на пальце у нее было кольцо. Затем она разобрала тряпки, из которых я соорудил подушку, и стала прикладывать каждый лоскуток к себе, пытаясь соорудить наряд. Пару тряпок она отложила.

Наконец Мирабелла встала и обвела взглядом каменную комнату. Она видела ее не так, как я, и начала наводить порядок: перенесла груду тряпок из одного конца в другой, засунула огарок в подсвечник, положила рядом с ним мою книгу, а самый большой цветной черепок приставила к стене в качестве украшения.

Она решила остаться.

Я поспешил прочь, чтобы поскорее вернуться.

Меня не было несколько дней, и Лучио уже забеспокоился. Он поверил мне на слово, что я не мог выйти из-за лихорадки: не хотелось пока рассказывать ему про Мирабеллу. Потом он очень подробно описал все, что я пропустил вчера. Произошло волнующее событие, почти что бунт. Австрийские солдаты прочесывали город в поисках дезертира, а венецианцы тем временем стояли да посмеивались. Обвинив самых крикливых в укрывательстве, солдаты пригрозили им тюрьмой. Лучио услышал лязг мечей и выстрелы. К сожалению, толпа разбежалась, и заварушка закончилась ничем.

— В такой день можно разбогатеть, — с тоской сказал он. — Если ты хоть чуть-чуть зрячий и умеешь хоть немного шарить по карманам, пошныряй в сутолоке, и выйдешь из нее королем. Жаль, что таким талантом обладает моя жена, а не я.

Прежде слова Лучио меня подбадривали. Но теперь хотелось, чтобы поскорее наступил вечер. Раньше все было одинаковым: день за днем, неделя за неделей. Ждать почти нечего, надеяться не на что. Но сегодня меня терзали нетерпение и страх. На месте ли Мирабелла?

Заработав немного монет, я сослался на недомогание, купил продуктов, набрал воды и вернулся в звонницу.

Мирабелла ждала меня.

10 мая

Лучио переместился во двор палаццо. Теперь мы сидим на Лестнице гигантов, где когда-то короновали дожей. Над нами высятся статуи Марса и Нептуна. Как бы удивился Лучио, узнав, что по росту я больше подхожу им, чем ему!

Подают здесь ничуть не больше, но Лучио настаивает, что тут сплетни позанятнее. Они порождены общим горем. Грустью и сожалением пропитан сам воздух Венеции. По словам Лучио, многие патриции бесследно исчезли после первой наполеоновской оккупации, словно их роды подписали самоубийственный договор — не иметь детей. Об оставшихся аристократах Лучио говорит с доброжелательной фамильярностью. Просто он не видит, как эти господа его презирают. Те, что нарочно швыряют монетки мимо кружки, чтобы он порылся в грязи, смотрят на него с ненавистью. Эти прохожие ведут себя так, будто слепота и бедность заразны.