— Что вы ответили господину Роделеку по поводу женитьбы вашего сына?
— Чтобы на мое согласие он не рассчитывал. К несчастью, мое мнение не играло особой роли: Жак уже достиг совершеннолетия. Я вернулась в Париж и лишь полгода спустя получила от господина Роделека уведомление о том, что брачная церемония назначена на следующую неделю! Мой сын даже не удосужился сам написать о своем решении…
За все пять лет, что прошли после свадьбы, я так ни разу и не получила весточки ни от сына, ни от невестки, ни даже от господина Роделека! Лишь по чистой случайности я узнала об отъезде молодых в Соединенные Штаты. Мое материнское сердце жестоко страдало от того, что они уехали, не попрощавшись, но я подумала, что господин Роделек, возможно, прав и мой бедный мальчик нашел счастье. Я уже начала свыкаться с этой мыслью, как вдруг будто обухом по голове: читаю в газете, что мой сын обвиняется в убийстве! Узнав, когда прибывает «Де Грасс», я нашла в себе силы поехать в Гавр, но там мне не разрешили поговорить с сыном… Он прошел в нескольких метрах от меня, сквозь толпу застывших в ужасе пассажиров, не подозревая, что мать его — здесь, на пристани, готовая изо всех своих слабых сил помочь ему во вновь обрушившемся на него отчаянии…
Голос Симоны Вотье прервался: перед судом была теперь лишь несчастная мать — вся в слезах, она судорожно ухватилась за барьер, чтобы не упасть. Виктор Дельо подошел ее поддержать.
— Если хотите, мэтр, — сочувственно произнес председатель суда, — мы можем на некоторое время прервать заслушивание свидетеля.
Но тут Симона Вотье выпрямилась и выкрикнула, глотая слезы:
— Нет! Я не уйду! Я скажу все! Я пришла сюда затем, чтобы защитить моего сына от всех, кто его обвиняет… от всех тех, кто причинил ему зло и кто является истинным виновником… Он не убивал! Это невозможно! Он невиновен! Мать не может ошибиться… Даже если в детстве он и был немножко грубым, это еще не причина, чтобы стать убийцей! Я знаю, здесь все ополчились против него, потому что судят по внешним признакам, но это ничего не доказывает! Умоляю вас, господа судьи, оставьте его! Освободите его! Отдайте мне! Я увезу его… буду охранять, клянусь вам! Наконец-то он будет только мой… Никто никогда не услышит о нем…
— Поверьте, мадам, суд понимает ваши чувства, — сказал председатель Легри, — но попытайтесь найти в себе силы ответить на последний вопрос: удалось ли вам увидеть сына, пока он находился в заключении? И поведал ли он вам что-нибудь важное?
— Нет, я не виделась с ним: Жак не пожелал этого… Бедный мальчик! Он так и не понял, что я желаю ему только добра…
Последние ее слова потонули в горестном вздохе. Симона Вотье повернулась к скамье подсудимых, где переводчик продолжал дословно воспроизводить на неподвижных руках подсудимого, лежащих на ограждении, все сказанное его матерью.
— Умоляю вас, господин переводчик, — сказала она, — скажите ему… Мать умоляет его защищаться, ради нее, ради чести нашей фамилии, ради памяти отца… Мать прощает ему безразличие, что он выказывал по отношению к ней с самого раннего детства… Умоляю тебя, Жак, сын мой, подай знак, все равно какой! Просто протяни ко мне руки…
— Отвечает ли подсудимый? — спросил председатель суда у переводчика.
— Нет, господин председатель.
— Суд благодарит вас, мадам…
Судебные исполнители буквально унесли Симону Вотье, провожаемую взглядами публики.
Даниелла разглядывала подсудимого, не в силах оторвать от него глаз, будто завороженная этим чудищем с ничего не выражающим взглядом. Она спрашивала себя, мог ли Вотье, хоть в краткий миг своего существования, проявить человечность и показаться кому-либо симпатичным. И в самом деле, девушке было нелегко разобраться в переплетении противоречивых чувств, которые внушал ей подсудимый.