Отпустив инспектора, суд заслушал шестого свидетеля обвинения, профессора Дельмо, который доложил о результатах всестороннего медицинского обследования Жака Вотье медицинской комиссией.
Даниелла, которая с напряженным вниманием слушала все свидетельские показания, после ухода профессора украдкой бросила взгляд на своего убеленного сединами друга… Дельо сидел с полуопущенными веками и, казалось, был погружен в глубокие размышления. Девушка не смогла удержаться и шепотом задала ему вопрос:
— Мэтр, что вы обо всем этом думаете?
— Я ничего не думаю, внучка. Я жду… — сквозь зубы проворчал Виктор Дельо.
Не мог же он признаться в одолевавших его сомнениях: «Во всей этой истории, с первого же знакомства с делом, что подсунул мне старшина сословия, мне не дает покоя одно: проклятые отпечатки пальцев, которые мой клиент будто специально постарался оставить на месте преступления… С такими уликами кого угодно можно отправить на гильотину!»
Даниелла окинула взглядом публику, сидящую в зале. Лица всех были серьезны: первых же свидетельских показаний оказалось достаточно, чтобы понять, что Жак Вотье, сознательно упорствующий в своем молчании (явно не лучшая тактика!), ведет весьма опасную игру, в которой рискует головой. Смогут ли быть приняты во внимание смягчающие обстоятельства? Никто из присутствующих на процессе, в том числе и Даниелла, не был в этом уверен. Единственная надежда, что тройная ущербность подсудимого, без сомнения, сыграет в его пользу. Во всяком случае, задача защиты представлялась весьма трудной. Поневоле взгляды всех обращались на старого адвоката, о котором до сих пор никто ничего не слышал: он, казалось, лишь терпеливо дожидался завершения этого кошмара.
В противоположность этому скамья гражданского истца была очень оживленной: элегантный мэтр Вуарен, окруженный помощниками, был, несомненно, в ударе. Он знал, что в первый день слушания не преминет подчеркнуть все решающие пункты обвинения. Кроме того, он чувствовал мощную поддержку со стороны «грозы преступников» — прокурора Бертье, чье кажущееся спокойствие не предвещало для подсудимого ничего хорошего.
Даниелла улавливала все это, как никто из сидящих в зале. Взгляд ее то и дело устремлялся на зверскую физиономию Вотье. Чем пристальнее она рассматривала подсудимого, тем больше убеждалась в том, что он воплощает в себе образец убийцы, достойный украсить собой галерею знаменитых преступников в Музее криминалистики. Каким образом женщина, какая бы она ни была, смогла выйти замуж за подобного субъекта? Это никак не укладывалось у нее в голове.
Из тягостных раздумий девушку вывел невыразительный голос председателя суда, вызывавшего седьмого свидетеля.
— Томас Белл, — объявил вновь прибывший. — Родился девятого апреля 1897 года в Кливленде, США.
— Ваша должность?
— Сенатор от штата Огайо, член конгресса Соединенных Штатов.
— Господин сенатор, разрешите мне прежде всего публично засвидетельствовать вам, одному из самых больших друзей нашей страны в Соединенных Штатах Америки, свое глубокое почтение… А теперь прошу вас, расскажите нам о сыне.
— Джон был у меня единственным ребенком, — начал сенатор.
— С самого его рождения — он родился шестнадцатого февраля 1925 года в Кливленде — я перенес на него всю свою любовь, поскольку мать его умерла после родов. Джон, росший славным и смышленым мальчуганом, поступил в Гарвардский университет. По моему настоянию он изучал французский язык, на котором вскоре стал уже бегло говорить, и я, в целях совершенствования его в вашем прекрасном языке, давал ему читать книги ваших лучших писателей. Я старался привить ему любовь к Франции и обещал отправить после окончания университета в Париж. К несчастью, разразилась вторая мировая война. Джону едва исполнилось восемнадцать, когда мы узнали о трагедии Перл-Харбора. На следующий же день с моего полного одобрения он поступил на службу в Военно-морские силы США. Назначенный в одну из частей морской пехоты, он спустя год отправился на Тихоокеанский театр военных действий, где провоевал всю войну, удостоившись четырех наград за боевые заслуги.
Демобилизовавшись после капитуляции Японии, он вернулся в Кливленд. Война способствовала его возмужанию, как физическому, так и нравственному, и он решил отдать свои силы делу восстановления Европы. По роду обязанностей он постоянно разъезжал по стране. Я был поглощен деятельностью в конгрессе и в последние годы виделся с Джоном лишь от случая к случаю. Каждая встреча выливалась для нас обоих в настоящий праздник: мы с Джоном чувствовали себя товарищами. Я очень гордился сыном, и он, смею надеяться, платил мне тем же, доверяя во всем. Главным удовольствием, которое доставляла ему работа, было постоянное общение с французскими кругами Нью-Йорка. Однако я убедил его, что французский дух и культуру можно узнать по-настоящему, только побывав в вашей замечательной стране.
Несмотря на искреннее желание поехать во Францию, Джон решился на это не сразу, и вот почему: он влюбился в танцовщицу с Бродвея, что, признаться, совсем мне не нравилось. Лучшим способом нарушить эту идиллию было ускорить отъезд Джонни во Францию. Я посадил его на теплоход: мальчик выглядел таким счастливым… Перед отплытием я спросил, не жалеет ли он о том, что оставляет свою подружку с Бродвея. Он со смехом ответил: «О, нет, папа. Думаешь, я не понял, почему ты так торопил меня с отъездом? Ты был прав, эта девушка не создана для меня…» Тогда я, обняв его на прощание, доверительно сказал: «Может, ты приведешь в наш дом француженку? Чего не бывает… а я был бы несказанно рад!» Больше я Джонни не видел…