Разумеется, во время этих прогулок я постоянно находился подле него, чтобы оградить от какого-нибудь случайного происшествия, но избегал направлять: я давал ему возможность действовать по собственному усмотрению. Как только он запомнил первый маршрут по парку, я изменил его, перевязав иначе веревки: Жаку не следовало чересчур привыкать к одному и тому же пути.
После того, как я приучил Жака обозначать каждый предмет домашнего обихода мимическим жестом, я стал обращаться к нему просто как к глухонемому, обучая буквам дактилологического алфавита, запечатлеваемым на коже его рук. Затем я стал общаться с ним, наоборот, как с обыкновенным слепым, и преподал ему азбуку Брайля, что позволило ему читать. Однако пока он мог воспринимать и обозначать лишь конкретные предметы или материальные действия. Чтобы обратиться к его душе, мне необходимо было внушить ему некоторые фундаментальные понятия.
Я начал с понятия величины, дав ему возможность внимательно ощупать двух своих соучеников, рослого и маленького. Затем мне оставалось лишь продолжать свои усилия в том же направлении. Однажды вечером, когда какой-то бродяга пришел в институт попросить корку хлеба и пристанища, я привел его к Жаку, чтобы мой ученик ощупал изорванную одежду и стоптанные башмаки несчастного. Опыт мой был жесток, но необходим. Жак выказал явное отвращение при первом прямом столкновении с нищетой. Пару минут спустя я подвел к Жаку доктора Дерво, врача нашего института, чтобы мальчик потрогал его дорогой костюм, тонкую сорочку, наручные часы и новенькие ботинки Жак тут же заявил на мимическом языке: «Я не хочу быть бедным! Я не люблю нищих!» «Ты не имеешь права так говорить, — ответил я ему. — Ты любишь меня хоть немного?»
Выражение несказанной нежности осветило его лицо «Ты любишь меня, — продолжал я, — а ведь я тоже беден!»
Так Жак понял, что любить бедных вовсе не зазорно, и в то же время усвоил два новых понятия богатства и бедности. Я воспользовался удобным моментом, взял его за руки и приложил их к своему лицу. После того, как он долгое время ощупывал мои морщины, он сделал сравнение со своим собственным, по-детски свежим лицом. Я объяснил ему, что настанет день, когда и его, Жака, лицо покроется морщинами так в его мозгу утвердилось понятие старости. Реакция была бурной он заявил, что с ним этого не произойдет, он намерен всегда оставаться молодым и на его коже никогда не будет морщин! Немало сил пришлось потратить, чтобы втолковать ему, что каждый человек стареет и старость не так уж безутешна, если сумеет окружить себя юностью.
Несколько дней спустя Жак гулял по парку, шагая вдоль веревок под моим наблюдением, как вдруг меня осенила идея дать ему еще одно важное понятие: будущего. Неизвестно, как долго длились бы мои объяснения, чересчур путаные, несмотря на все усилия, если бы ребенок не опередил мою мысль, продемонстрировав простой жест, доказывающий, что он прекрасно все понял: с протянутыми вперед руками, нарочно оставив в стороне обозначенный деревьями обычный маршрут, он быстро пошел впереди меня, самостоятельно найдя извечное сравнение жизни с дорогой. Как раз по возвращении с этой волнующей прогулки, на которой ему открылись безбрежные дали, Жаку пришлось впервые столкнуться со смертью. Теперь, уже зная, что такое будущее, он, на мой взгляд, был достаточно подготовлен, чтобы осмыслить это великое и трагическое понятие.
Брат Ансельм, наш институтский эконом, только что почил в бозе. Жак был очень привязан к брату Ансельму, который никогда не упускал случая сунуть ему в кармашек плитку шоколада. Я, как только мог мягко, сказал своему ученику о смерти, объясняя, что брат Ансельм уснул навеки, что он больше никогда не встанет на ноги, не сможет ходить и приносить Жаку шоколадки. Дотронувшись до распростертого тела, ребенок неприятно поразился тому, что оно холодное, и разрыдался. Однако не следовало оставлять в его сознании такую сугубо материальную и неполную картину смерти, поэтому я должен был открыть ему существование души…
Только благодаря незримому, но всегда живому присутствию Соланж в сердце Жака, мне удалось привести в действие те душевные силы, с помощью которых юный разум мог воспарить в сферы самых высоких отвлеченных понятий. Я спросил у него: «Ты очень любишь Соланж? Но чем же ты ее любишь? Руками? Ногами? Головой?» На каждый из трех последних вопросов Жак кивком головы отвечал отрицательно. «Ты прав, мой мальчик. Это нечто в тебе любит Соланж. Нечто, способное любить, заключено в твоем теле, но не является его частью: без этого „нечто“ тело твое было бы неподвижным. Это называется душой, и в смертный миг душа расстается с телом. Ты трогал мертвое тело брата Ансельма: оно окоченело потому, что душа покинула его… Она отлетела в мир иной… Тебя любила его душа, а вовсе не тело: душа живет вечно и продолжает тебя любить…» Так в сознании Жака пустила ростки непростая идея нематериального существования и бессмертия души. Мне оставалось лишь довести ее до кульминационной точки, до вершины, которой должна достичь любая система воспитания: до постижения Бога. Чтобы добиться этого, я обратился за помощью к самому могущественному и самому щедрому союзнику человека: солнцу. К солнцу, которое мой ученик за приносимое им тепло любил так же неистово, как ненавидел смерть, несущую с собой могильный холод…
Однажды, после того как он вдоволь набегался в поле и возвратился ко мне весь мокрый от пота, счастливый, каждой клеточкой и каждой порой вобравший в себя солнце, преисполненный ребячьего восторга и благодарности к светилу, я спросил: «Жак, кто, по-твоему, смастерил солнце? Может быть, столяр?» «Нет, — ответил он, — пекарь!» С детской наивностью он связал в сознании, где теснилось столько новых понятий, солнечный жар с жаром печи, где подрумянивается хлеб. Я объяснил ему, что пекарь не может создать солнце, что это выше его возможностей, что пекарь — всего-навсего человек, такой же, как и мы с Жаком, разве что умеющий месить тесто и выпекать хлеб… «Тот, кто создал солнце, Жак, неизмеримо больше, сильнее, чем пекарь и мы с тобой, и ученей всех на свете…» Жак слушал меня как зачарованный. Я рассказал ему о сотворении мира, описал красоту неба, звезд, луны…