Сзади опять что-то загорелось. Пламя за спиной Выквана росло, разгоралось, медведица заторопилась на лед, подальше от огня.
Она была уже почти рядом с убитыми, когда один из лежащих вскинул руку. Медведица приостановилась. Выкван от страха опять зарылся носом в снег. Но любопытство пересилило, и он еще внимательней стал смотреть на реку. От нетерпения узнать все как есть, а не так, как об этом будет врать ни черта не видевший толстошкурый Мэмыл, он даже пополз вперед.
Тот мертвый, что вскидывал руку, вдруг, шатаясь, встал. На другом рукаве тулупа трепыхнулся обрывок веревки. Тень человека, высвеченная пляшущим пламенем, сперва появилась, а потом куда-то исчезла. Что вставший был насквозь, до последнего волоска мертвым, Выкван понял сразу: глаза закрыты, движения слишком плавные, как под водой, но и судорожные, как у слепого Суула, волшебного старца, каждую весну выходящего из океана на сушу. Руку к черному от крови виску мертвый человек тоже нес неуверенно, как безглазый.
Вдруг мертвый человек сделал шаг вперед. Медведица напряглась всем телом. Однако поднявшийся со льда Огромную Серую не видел и потому ее не боялся. Он жил теперь в другом мире, в мире мертвых, перед которым Выкван раньше дрожал как олений хвост, а теперь вдруг понял: может, не так в мире мертвых и страшно. Много слышавший от старших про этот самый мертвый мир, Выкван ждал, что будет дальше. Ждал, когда Огромная Серая кинется на убитого, чтобы сразу после ее прыжка самому рвануть наутек.
Но внезапно поднявшийся со льда человек мертвым быть перестал. Он ожил: лицо жутко искривилось, губы вздрогнули – раз, другой...
– Збб…луххх… Зябббл… – выдохнул вставший, не разлепляя век.
И почти тут же изо рта его вылетело светло-синее, с рваными краями облачко. Облачко было совсем не таким, каким был медвежий дых! Вытянутое в длину, с неровными краями, оно имело чуть повернутую набок сплюснутую головку, еще и ручки-ножки смешно трепыхались по краям.
– Зяблл… уххх, – выдохнул поднявшийся еще раз медведице прямо в морду непонятное слово и тут же рухнул на лед, на этот раз уходя в мир мертвых бесповоротно.
Дико взревев, Огромная Серая попятилась, ловко, как в воде, развернулась и, широко раскидывая в стороны задние лапы, словно к ним были привязаны тюленьи ласты, кинулась наутек.
Трехпалубный «Томск»
А за пять с половиной месяцев до расстрела и появления близ Арестного дома Огромной Серой, в десятых числах августа 1919 года, трехпалубный, с двойным дном товаро-пассажирский пароход Добровольного флота «Томск», выйдя из Владивостока, взял курс на пост Ново-Мариинск.
Это был последний рейс перед долгой зимой. Пассажиры на «Томске» подобрались разношерстные и отчаянные: подпольщик Мандриков и его приятель Берзинь, оба с поддельными документами, Мандриков – на имя Сергея Безрукова, Берзинь – на имя Дмитрия Хавеозона; вновь назначенный глава Анадырского уезда Громов, секретарь уездного правления Толстихин, мировой судья Суздалев, десять милиционеров, которых Громов продолжал упорно звать полицейскими, как и начальника их полковника Струкова. А кроме них – краса ненаглядная Елена, ее муж, коммерсант Павел Бирич, ну и людишки попроще.
По временам Елене Бирич казалось: трехпалубный «Томск» как сама Россия – палуба верхняя, палуба нижняя, трюм… А под трюмом – нечто ревущее, страшное! Сердце Елены временами обрывалось и упрыгивало по железным ступеням – вниз, ниже, ниже… И тогда являлась на ее губах странная, даже блаженная, обожженная льдистым ветром улыбка.
На пассажиров отдраенной до блеска верхней палубы, как и на многих людей чистой, верхней России, наваливалась по вечерам – а иногда днем, а иногда утром – скука смертная. Играли во что придется, крепко пили. Мировой Суздалев гадал на костях. Мешочек с костями всегда носил при себе, часто его вынимал, держал на весу в тонких нервических пальцах. Днем от нечего делать, а также имея в виду «револьтивные» события последних лет (так переиначил постылое словцо глава уезда Громов), знакомились с членами экипажа и пассажирами нижних палуб. Скуки такие знакомства не развеивали, а вот тревогу, ту просто гнали валами, сильно схожими с океанскими – рваная пена по гребню, а глубже, под ней, уставшая от себя самой глухая толща веры в неразрушимость Российской империи…
Ближе к вечеру в каюте Струкова садились за карты. Вист надоел быстро. Дурачки – тем паче. Тут у секретаря управы Толстихина, в своей нелепой одежде похожего на знак треф – под маленькой головкой широкие рукава серой блузы, ниже брюки клеш, – внезапно обнаружились «цветочные» карты. Это всех на время распотешило.