— Вот, — говорит в это время Мэмыль, поставив точку и облегченно вздохнув.
Подпись, наконец, срисована. Она не уместилась в узенькую графу, которую указала Аймына, она заняла в тетрадке место, отведенное по меньшей мере для трех записей. Но не в этом беда. Хуже то, что в подписи допущена ошибка. И притом весьма существенная.
Как случилось, что вместо одной буквы появилась совсем другая, и к тому же на таком месте, где ей совсем не следовало появляться?! Может быть, и на самой коробочке было написано неправильно. Ведь за то время, что Тэгрынэ была в Хабаровске, старик не раз перерисовывал свою подпись с одной коробочки на другую, может, когда-нибудь и неточно перерисовал. А может быть, он заторопился, увидев, что задерживает людей, и взглянул не на ту букву, с которой ему нужно было в этот момент срисовывать.
Первым замечает ошибку стоящий рядом Кэнири Что стоило бы ему промолчать? Хотя бы из благодарности за заплатку, которую старик так искусно наложил на проколотую обтяжку байдары. Кэнири мог бы в крайнем случае отвести Мэмыля в сторону и с глазу на глаз сказать об ошибке, объяснить, какая конфузная получилась подпись.
Но, видимо, чувство мести имеет большую власть над Кэнири, чем чувство благодарности. Ведь здесь, в этой самой комнате, ещё висит тот номер стенгазеты… Тот, в котором Мэмыль так беспощадно расправился с Кэнири, осрамил его на весь колхоз. Как же не воспользоваться случаем, раз уж Мэмыль сам подставляет себя под удар?
Впрочем, возможно, что ничего этого и в мыслях не было у Кэнири. Кто его знает! Возможно, что, увидев, как подписался Мэмыль, он просто не удержался от смеха, как не удержались бы, наверно, многие на его месте. Он прыснул, схватив одной рукой тетрадь, а другой рукой стал тыкать в слово, написанное Мэмылем, пытаясь что-то сказать и захлебываясь от неудержимого хохота.
Вместе с ним начал хохотать Кэлевги. Даже охотники, игравшие в домино, прервали игру, чтобы узнать, что произошло. И каждый заглянувший в тетрадь присоединялся к общему веселью.
Дело в том, что в тетради вместо слова «Мэмыль» стояло старательно выведенное крупными буквами слово… «Мымыль»![1]
Можно как угодно обозвать человека, и ничего в этом не будет смешного. Но если человек сам подписывается таким нелестным словом, да ещё в полной уверенности, что подписывает своё настоящее имя, — трудно, конечно, сохранить при этом серьезность.
Звонко, заливисто смеется Аймына. Покатываются со смеху молодые охотники. Йорэлё, обрадованный всеобщим весельем, старается произвести как можно больше шума: бегает по комнате, изо всех сил топая ногами, хлопает в ладоши и кричит: «Мымыль! Мы-мыль! Мымыль!»
— Тише, Йорэлё! Тише, нельзя же так! — кричит ему Аймына и, замахав руками, снова заливается звонким смехом.
— Ой, насмешил! Ой, насмешил! — стонет в изнеможении Кэнири. — Мымыль! Вот что значит одна буква! Самого лучшего зверя она может превратить в самое паршивое насекомое!.. Ох! Ох!.. Ой, перестаньте, я больше не могу!
— Вы не сердитесь, дядя Мэмыль! — говорит сквозь смех Аймына. — Вы на нас не обижайтесь! Но это… это… Ох!.. Вы понимаете?
— Понимаю, насмешница, понимаю, — улыбается Мэмыль. — Чего мне на вас обижаться? Сам виноват. Тут уж ничего не поделаешь, если рассмешил.
Он видит, что полярники с удивлением поглядывают на всех, и сам объясняет им по-русски свою ошибку, сам посмеивается вместе с ними над своей бедой. «Плохо, — говорит он, — когда грамоты не знаешь. Очень плохо. Скоро, наверно, даже медведь будет у охотника спрашивать: «Ты грамотный? Да? Тогда, — скажет, — стреляй». А неграмотный — домой будет отсылать».
Тетрадь Аймыны переходит пока что из рук в руки. Смех то утихает, к огорчению разыгравшегося Йорэлё, то разражается с новой силой — такой веселый, простодушный, незлобивый смех, что в положении Мэмыля только совсем уж глупый человек счел бы нужным рассердиться. А Мэмыль — умный, очень умный старик.
* * *Однажды в поезде Москва — Хабаровск моими соседями по вагону оказалась чета бельгийских туристов. Они очень интересовались жизнью народов Крайнего Севера, хотя никогда не решались проникнуть на север дальше Ленинграда. Они спрашивали, в частности, как проявляется веселье у народов, живущих за Полярным кругом. По их глубокому убеждению, «родиной смеха является Средиземное море», а «характер северян отражает суровый характер северной природы».
Эти вежливые иностранцы всячески старались не обидеть меня, но видно было, что темперамент чукчей представляется им весьма схожим с темпераментом дрейфующих льдин или в лучшем случае моржей.
— О да! — восклицала туристка. — Я понимаю, что и за Полярным кругом можно увидеть улыбку. Но она должна отличаться от улыбки южанина, как мхи тундры отличаются от буйной флоры тропиков, как строгие, холодные краски севера отличаются от ярких, даже слишком, может быть, ярких красок южной палитры.
А супруг этой дамы, с трудом поверивший мне, что в чукотском языке есть слово «улыбка», никак не мог поверить, что имеется также и слово «смех». Раза три он настойчиво осведомлялся, не заимствовано ли оно из языка наших южных соседей.
Мне жаль, что этой любознательной четы не было в нашем колхозном клубе в тот вечер, когда старый Мэмыль так неудачно расписался в библиотечной тетради. Наверно, они всё-таки изменили бы свое мнение, услышав, как хохотали тогда молодые чукотские охотники.
Думается мне, что смех можно чаще всего услышать не среди тех народов, над которыми жарче светит солнце, а среди тех, у кого светлее, солнечнее на сердце.
* * *В тот вечер, вернувшись домой, Мэмыль застал там Инрына, пришедшего навестить Тэтрынэ. Старик передал дочери книгу и рассказал обо всём, что произошло с ним в клубе. Затем он зашел к Гэмауге. Поговорил с ним о многих вещах, в том числе и об этом происшествии рассказал. Оба раза он говорил об этом между прочим, в шутливой форме, как о курьезном эпизоде, которому сам не придавал никакого значения.
Было бы, однако, неверно думать, будто Мэмыль не чувствовал обиды. Он действительно не сердился на тех, кто смеялся над его ошибкой. Но чувство обиды он все-таки испытывал.
Ему хотелось разобраться в этом чувстве как следует, спокойно продумать: что же, собственно, произошло? Но, вернувшись от Гэмауге, он сразу лег и постарался поскорее уснуть. И на следующий день, работая, тоже все время гнал от себя эти мысли. Дело в том, что у Мэмыля было излюбленное место, куда он всегда уходил, когда хотел спокойно, неторопливо поразмыслить над чем-нибудь.
Этим местом была вершина сопки — той самой, с которой он наблюдал за лежбищем. Туда он и направился после работы.
Хорошо на этой сопке! Мэмыль садится на землю, нагретую июльским солнцем. Далеко отсюда видно — и горы видны, и море, и тундра, и коса, на которой стоит родной поселок, и лагуна, отделенная этой косой от моря. Лет шестьдесят, наверно, прошло уже с тех пор, как Мэмыль ещё мальчишкой впервые взобрался на вершину сопки. И до сих пор никогда не надоедает ему любоваться отсюда родными местами.
На север посмотришь — Чукотское море плещет перед тобой. Направо, на восток, повернешься — далекие горы темно-синими отрогами спускаются к самому берегу. Позади далеко на юг расстилается тундра, за нею — опять горы. Самая большая из них называется Рэунэй — Кит-гора. Если дать волю фантазии можно представить себе, будто это действительно кит, попавший в тундру, окаменевший и лежащий здесь с незапамятных времен.
А если посмотреть на запад — весь поселок будет виден внизу. Как на ладони!
Кстати, пора и мне немного подробнее познакомить читателя с нашим поселком. Многие, конечно, и без меня слыхали о колхозе «Утро». Тем более им будет интересно узнать, как выглядит этот знаменитый колхоз.
Было б лучше всего, если бы читатель запряг собак или оленей, приехал к нам в гости, побывал в клубе, в домах и ярангах колхозников, познакомился со знатными охотниками: Унпэнэром, Ринтувги и Кымыном, — послушал рассказы старого Мэмыля и песни Атыка, поглядел на художественные изделия костореза Гэмауге и на узоры вышивальщицы Руль-тынэ… Летом можно приехать на байдаре.
Но я понимаю, что приехать, конечно, нелегко: у каждого свои дела. И кроме того…
Кроме того, что, если мои рассказы переведут на русский язык? Будем говорить откровенно: какой из советских писателей — пишет ли он по-украински, по-грузински, по-эстонски или на другом языке, — какой из писателей всего необъятного нашего Союза не мечтает в глубине души о том, чтобы его книга была переведена на великий язык России? Каждому — каким бы скромным он ни был — хочется, раз уж взялся он за перо, чтобы книгу его прочли и в Мурманске, и в Севастополе, и в Ленинграде, и во Владивостоке, и в Сталинграде, и в столице нашей Родины — в славной Москве. Не скрою, что и я лелею такую гордую мечту. Я пишу для тебя, моя родная Чукотка, но если голос мой не окажется слишком слабым, я расскажу о тебе большому читателю всей советской земли…