— Пошли, ребята, — говорит Унпэнэр. — На ходу всё-таки потеплее.
— Темно, — отзывается Ринтувги. — Тропу в темноте не потеряем?
— Нет, здесь теперь прямая дорога. Все прямо и прямо. И всё на подъем, до самого перевала… А спуск… — Унпэнэр на несколько секунд умолкает, раздумывая о том, что спуск — это, собственно, одна из самых опасных частей пути. — Ну, к спуску, я думаю, уже и светать начнет… Ты, Атчылын, возьми теперь мотор. Как устанешь, передашь Аре, а после Аре я понесу. Ты, Ринтувги, держись позади, смотри, чтобы кучно шли, не растягивались.
…Всю ночь шли не останавливаясь: Унпэнэр боялся, что если остановятся, лягут, так уж не смогут потом подняться. В торбасах подстилки из сухой травы свалялись в твердые комки. Эти комки причиняли боль на каждом шагу, но охотники долго не могли собраться с силами, чтобы разуться и выкинуть их.
Чем выше поднимались люди, тем становилось холоднее. Мокрые непокрытые волосы Унпэнэра смерзлись, покрылись сплошной коркой льда. Одежда на всех обледенела. Даже на сгибах она стала грубой, неподатливой, а на груди и спине превратилась в тяжелые, мрачно поблескивающие ледяные панцири.
Первыми выдохлись Кэнири и Аре. Кэнири откровенно жаловался, отставал. Аре не жаловался, но и не балагурил больше и хромал уже не тайком, а открыто. Мотор несли теперь только Ринтувги, Унпэнэр и Атчылын, да и то всё чаще и чаще сменяя друг друга.
Лишь под утро охотники увидели впереди что-то светлое. Это был Эввыквынский ледник; от него до перевала оставалось не больше ста метров. Но для того чтобы пересечь ледник, хоть он в этом месте не шире обычной горной речки, потребовалось ещё около часу. Ветер здесь хлестал с особой силой и был особенно холодным. Руки окоченели. Атчылын с мотором на плече заскользил вдруг, заскользил и грохнулся на лед. Если бы Ринтувги не успел удержать его, Атчылын скатился бы, наверно, до самого низа, до самого конца ледника. Но Ринтувги ухватился одной рукой за камень, наполовину вмерзший в лёд, а другой рукой удержал Атчылына. После этого стали перебираться через ледник ползком.
Когда подошли к перевалу, совсем уже рассвело. Это хорошо — начинать спуск в темноте было бы слишком рискованно. Унпэнэр оглядывает товарищей. Вот Ринтувги, Аре, Атчылын… Но где же Кэнири?!
Унпэнэр бросается обратно и находит Кэнири, сидящего посреди тропы. Вслед за Унпэнэром подбегают остальные.
Кэнири пытается унять дрожь, силится что-то сказать, но лишь беззвучно шевелит губами. Наконец он произносит едва слышно:
— Я, ребята, больше не могу.
— Надо, — говорит Ринтувги.
Кэнири смотрит на него, на других и повторяет чуть громче:
— Я, ребята, больше не могу.
— Можешь, — говорит Унпэнэр. — Можешь, Кэнири.
* * *Над поселком колхоза «Утро» поднялось ясное, но по-осеннему холодное, неласковое солнце. И всё же — каким бы ни было оно неласковым — засверкали покрытые инеем толевые крыши новых домиков, заиграл солнечными бликами ручей. Казалось, что он даже зажурчал немного погромче. Наперебой зачирикали над ним, перелетая с берега на берег, птички. Может быть, сегодня они соберутся и полетят на юг, куда давно уже тянется стая за стаей. Вот они и прощаются с ручьем, возле которого выросли, возле которого только этим летом научились летать. Прощаются, желают ему долгого сна — на несколько месяцев, до самой весны, до тех пор, пока солнце начнет пригревать и птицы начнут возвращаться с юга.
Йорэлё прибежал на ручей за водой. С тех пор как Аймына родила, забот у него прибавилось: то Нутэнэут посылает на полярную станцию за фельдшером Алексеем Вадимычем; то Гэмалькот велит сбегать в правление, узнать, нет ли из райцентра каких-нибудь вестей об Унпэнэре; то сама Аймына попросит принести ей чего-нибудь. В глубине души некоторые поручения Йорэлё считает излишними. Зачем, например, тревожить Алексея Вадимыча, если и Аймына и ребенок прекрасно себя чувствуют? Зачем бегать в правление? Ведь если бы стало известно что-нибудь об Унпэнэре и его товарищах, так председатель и сам, наверно, пришел бы. Или счетовода Рочгыну сразу бы прислал.
Зато каждую просьбу Аймыны Йорэлё выполняет с особым старанием. Ведь он таким образом делает то, что делал бы Унпэнэр, если бы успел вернуться. А больше всего Йорэлё хочет быть похожим на старшего брата.
Кроме того, почти все просьбы Аймыны можно выполнять, не выходя из дому, а дома сейчас интересней, чем где бы то ни было. Во-первых — племянник. Правда, ему только два дня, но рассматривать его очень забавно. И раз он существует — значит, Йорэлё уже дядя. Дядя Йорэлё! Во всем шестом классе ни один мальчишка, ни одна девчонка ещё не имеют племянников.
Во-вторых, дома всё время гости. Одни уходят, другие приходят. Поздравляют, приносят подарки для новорожденного, говорят о всяких интересных вещах. Иногда — правда, очень редко — высказывают какие-нибудь предположения о том, где могли бы высадиться молодые охотники, захваченные штормом. К этим разговорам Йорэлё прислушивается особенно внимательно. И если ему удается услышать что-нибудь утешительное, он торопится прошмыгнуть в комнату, где лежит Аймына, и тихонько пересказать ей это.
Сейчас у Гэмалькота сидят несколько старинных его приятелей: Всеволод Ильич, дядя Мэмыль, Атык. Вошел косторез Гэмауге. Надо бы поздравить отца, но отца нет. Гэмауге поздравляет деда. Степенно и немногословно, как полагалось в старину, он говорит:
— Слышал я, гость приехал к тебе. Радость сопутствует хорошему гостю.
Гэмауге разворачивает газету, в которой он принес подарок, и ставит его на стол. Это письменный прибор, вырезанный из моржового клыка. Закинув на спину рога, мчится «ылвылю» — дикий олень. Взявшись за рога, можно откинуть голову оленя — тогда открывается чернильница. За оленем бежит охотник, готовый метнуть копье. Это копье, оказывающееся при ближайшем рассмотрении ручкой, легко вынимается из поднятой руки охотника. Рядом лежит уже поверженный «ылвылю», взявшись за которого очень удобно промякнуть написанное массивным пресс-папье.
Хороший подарок, он всем очень нравится. Но есть в нём что-то, что заставляет призадуматься. Дело вовсе не в том, что новорожденные обычно обходятся без письменных приборов: ведь дарили же новорожденным и трубки, и гарпуны, и охотничьи ножи, а всё это тоже не детские игрушки. Подарок, сделанный при рождении, может послужить человеку через много лет. Но всё же…
Гэмалькот, полюбовавшись прибором, говорит:
— Не слишком ли это щедрый подарок, Гэмауге? А? Такая вещь больше подходит сыну профессора, а не сыну зверобоя.
— Ты зверобой, Гэмалькот, и отец твой был зверобоем, и сын твой стал зверобоем. Но откуда мы знаем, кем станет сын твоего сына? Теперь другие времена, Гэмалькот.
— Да, — подтверждает Атык. — Да, теперь совсем другие времена. Это раньше так считалось, что приморский чукча на всю жизнь к морю прикован, всю жизнь должен моржа бить. Даже в песнях «рабами моря» себя называли. Теперь не так…
Из скромности Атык не приводит примеров, но всё понимают, что он думает сейчас о своём сыне Тылыке, который учится в Ленинградском университете.
— Садись, Гэмауге, — приглашает Гэмалькот, уступая гостю китовый позвонок — своё любимое место.
Но Гэмауге не садится, потому что сам хозяин опустился на пол: кроме китового позвонка, верой и правдой служившего Гэмалькоту ещё в яранге, в комнате три табуретки, занятые гостями. Старый Мэмыль, лукаво прищурившись, хлопает себя по коленям и спрашивает:
— Да что в самом деле — в райисполкоме мы сидим, что ли?
С этими словами он опускается на пол, рядом с хозяином. Все старики, очень довольные, следуют его примеру, не исключая и Всеволода Ильича, поселившегося у нас ещё тогда, когда во всём поселке не было, говорят, ни одной табуретки. Продолжая прерванный разговор, Всеволод Ильич говорит:
— Всякое, конечно, может случиться. Может быть, сын Унпэнэра охотником станет, зверобоем. А может быть, и не охотником, а ученым каким-нибудь, профессором.
Гэмалькоту такое предположение очень приятно, конечно, но он считает нужным возразить:
— Ну, Севалот, это уж ты слишком высоко взял. Такого у нас ещё никогда не бывало.
— Не бывало, верно. А мало ли у нас теперь такого имеется, чего тридцать лет назад не бывало и быть не могло? Мог ты тогда в доме жить? Могли Атык и Мэмыль детей своих в институты посылать? Не могли! А тут, пока сын Унпэнэра вырастет, ещё годы и годы пройдут. Может, и профессор из него получится, ничего в этом нет удивительного.
— Ничего удивительного, — подтверждает Атык.
Гэмалькоту смешно. Слово «профессор» неразрывно связывается у него с представлением о стройном, светловолосом человеке, о серых глазах, внимательно глядящих сквозь круглые очки в тонкой золотой оправе. Таким запомнился Гэмалькоту профессор Визе, приезжавший сюда лет двадцать пять назад. Он производил тогда промеры глубин, расспрашивал зверобоев о течениях, о нравах моржей, о перемещениях льдов. Он больше слушал, чем говорил, но очень скоро Гэмалькот с изумлением убедился, что почти все тайны Чукоткого моря этот приезжий знает лучше самих чукчей… Трудно, очень трудно представить себе крохотное существо, лежащее сейчас в соседней комнате, таким стройным светловолосым человеком в золотых очках!.. Впрочем, ведь и Степанов — тот молодой ученый, который приезжал сюда когда-то записывать чукотские песни и сказки, — он тоже стал теперь профессором. Тылык писал отцу что слушает и лекции Визе, и лекции Степанова. А ведь Степанов — он совсем из простых людей, его отец в Анадыре пекарем был.