Выбрать главу

— Точно как у профессора Леерлинка: «Это, конечно, есть большой прогресс, но…» Мы уже слышали сегодня это словечко!

— По-моему, словечко неплохое. Оно тревожит, не даёт успокаиваться на достигнутом.

Теперь Гэутэгыну уже не надо было напускать на себя сердитый вид: он действительно рассердился. Он стал обвинять меня в том, что я рассуждаю только с точки зрения своего поселка. «У вас, — говорил он, — все уже в домах живут, для вас это, как говорится, пройденный этап, вы уже можете капризничать, придираться. И то вам не так, и это не нравится… А на остальную Чукотку тебе, видимо, наплевать. В основном-то чукчи до сих пор в ярангах живут! И каждый передовой человек мечтает о простом деревянном доме как о великом благе. А тебе это безразлично. Ты забываешь, что все наши разговоры о культурной революции на Чукотке будут — по крайней мере наполовину — пустой болтовней, пока мы не покончим с ярангами, с их духотой, теснотой и грязью».

Словом, влетело мне как следует. Я только тихо возразил, что менее всего основываюсь на опыте колхоза «Утро». Скорее наоборот. В нашем поселке переселение в дома прошло как раз вполне благополучно.

Я налил в стаканы пиво и стал рассказывать Гэутэгыну, как произошло переселение, как была торжественно разобрана последняя яранга, когда старая Рультынэ решилась, наконец, расстаться с ней, перебраться в дом, к своему сыну Эйнесу. Выпив стакан пива и выслушав эту историю, мой друг немного подобрел. Когда мы съели по тарелке борща и принялись за жареную печенку, я решился снова перейти в наступление.

— К нашему берегу, — сказал я, — довольно много плавника прибивает. Да и доходы в нашем колхозе неплохие, каждый может себе угля купить. А во многих местах с топливом дело обстоит посложнее: ни лесу, ни плавника. Уголь тоже не везде достанешь. Учти и то, что не каждому колхознику он по карману. Чем будешь отапливать? Ты знаешь, что есть случаи, когда дом, по существу, превращают в ярангу? Возвращаются, так сказать, в первобытное состояние. Внутри дома, в комнате, сооружают полог. Точно такой, какие в ярангах сооружаются. И живут в пологе, с жирниками. Что это — просто смешные случаи? Очередное доказательство того, как живучи традиции, как цепок старый быт?

Гэутэгын ничего не ответил. Я подождал немного и сказал:

— Было бы неплохо, если бы умники, которые видят в этом только цепкость старого быта, прожили хоть одну зиму без топлива в деревянном доме. Причем нашу зиму, чукотскую!

— Я понимаю, — сказал Гэутэгын уже без всякой запальчивости. — Я прекрасно понимаю, что всё это не так просто.

— Совсем не просто! — подхватил я. — В костюмах полярных летчиков и зимовщиков есть много от одежды эскимосов, ненцев, чукчей. Это ведь не случайно! Может быть, тысяча лет понадобилась, чтобы научиться обрабатывать шкуры, чтобы узнать, какой мех всего теплее, какой покрой лучше всего защищает от ветра и меньше всего стесняет движения… Яранги давно уже устарели; чем скорей мы покончим с ними, тем лучше. Но и в них — опыт десятков поколений. Вернее, сотен поколений! Нелепо пренебрегать этим опытом, нелепо думать, что на берегу Чукотского моря и на берегу, скажем, Куйбышевского моря дома должны быть одинаковы. В будущей архитектуре Крайнего Севера — я в этом уверен! — найдут какое-то отражение и лучшие черты яранги…

Когда мы вернулись в свое купе, Леерлинки засыпали нас вопросами: они читали купленную на станции газету, и многое в ней было им непонятно.

Ближайшие три-четыре дня Гэутэгын вел себя безукоризненно. Казалось, что все споры остались в Европе, западнее Уральского хребта.

* * *

Мы подъезжали к Красноярску. Я стоял в коридоре, у окна. Ко мне подошел Гэутэгын и спросил:

— Слушай, а почему эти бельгийцы говорят между собой по-французски?

— Потому, что они с юга.

— Ну так что?

— Ну, а на юге Бельгии все говорят по-французски. Бельгийского языка вообще не существует.

— Ты уверен?

— Спроси у них, если не веришь. На юге говорят по-французски, а на севере — по-фламандски.

— По-фламандски?

— Да. Это что-то вроде голландского.

— Нет, они говорили по-французски.

— Ну, значит, они из южной Бельгии. Льеж — это, кажется, на юге.

Гэутэгын засмеялся:

— Я почти всё понял. Они, видишь ли, говорили про нас. Даже неловко.

— Пусть им самим будет неловко. Мы ведь при них по-чукотски не разговариваем.

— Нет, я не про то. Я про то, как они восхищались.

— Неужели? Что же они говорили? Удивлялись, что чукчи похожи на людей?

— Нет, они уже, кажется, не делают никаких скидок на это. Просто говорили, что мы славные ребята. Профессор даже сказал, что променял бы на нас десяток своих льежских студентов.

— Вот оно как?!

— Да. Что-то в этом роде, если только я правильно понял. У них произношение совсем не такое, как у нашей университетской «француженки»… Послушай, что ты им рассказывал про северный факультет?

— Только то, что я занимаюсь там. А что?

— Он, видишь ли, всё-таки высказал такое предположение… Ну, что на северном будто бы пониженные требования. Понимаешь? «Наверно, — говорит, — там и программа специальная». Облегченная будто бы.

— Ага! А ты что ответил?

— Так ведь это они между собой говорили. Я ведь не докладывал им, что понимаю.

— Да, да, я забыл. Удивительно, как это ты сдержался! Уж ты-то здесь совсем зря пострадал.

Дело в том, что Гэутэгын учился не на северном факультете. Он тогда кончал математический. А спутники наши, видимо, считали, что чукчам до «настоящих» факультетов не дотянуть, что для чукчей и других северян создан специальный северный факультет — полегче, подоступнее якобы.

В тот день мы не говорили на эту тему с нашими соседями, а на следующий день я стал расспрашивать профессора о Льежском университете и кстати рассказал кое-что о Ленинградском. Рассказал, в частности, что на нашем факультете учатся не только представители народов Крайнего Севера, но и другие студенты — все, которые интересуются северной филологией. Упомянул о том, что бывает и обратное: многие северяне учатся на других факультетах, если избирают другую специальность. Вот, например, Гэутэгын учится на математическом…

— О! — профессор посмотрел на Гэутэгына с уважением. — Вы сразу вырастали в моих глазах. Сам я всегда был очень слабый в математике. Это моя… Как это сказать?.. Это моя ахиллесовая пятка… Ты слышишь, Клодин, мсье Гэутэгын, оказывается, математик! А ну-ка, мсье студент, показывайте ваш матрикул. Какие есть ваши успехи?

Это было, конечно, наполовину шуткой, но в то же время это, видимо, было желанием проверить мои слова. Гэутэгын достал зачетную книжку. Профессор Леерлинк стал перелистывать её, восхищенно показывая жене растопыренную пятерню: «Отлично! Отлично! Опять отлично!»

В тот же вечер мы разговорились о Хабаровске. Я вспомнил, что в Хабаровском музее есть несколько работ моего земляка, знаменитого костореза Гэмауге. Жена профессора стала записывать в свой блокнотик имя костореза, чтобы обязательно посмотреть его работы. Но она сбилась, записывая непривычное ей имя по-французски. А Гэутэгын, сидевший с ней рядом, заметил это и стал диктовать по буквам. Он называл каждую букву её французским наименованием. Госпожа Леерлинк записала, а потом тихо спросила:

— Значит, вы знаете французский?

— О нет, — смутился Гэутэгын, — совсем слабо.

— Не надо скромничать, — сказал профессор. — Я видел матрикул. Французский — отлично.

И он снова выразительно растопырил свою пятерню.

Жена его густо покраснела и улыбнулась, прикусив губу, чтобы не рассмеяться. Но она все-таки рассмеялась, и мы сделали то же самое, потому что всем было немного неловко. Профессор присоединился к нам последним — вначале он никак не мог понять, почему мы смеемся. Зато потом он ещё долго повторял: «Ай-ай-ай! Ведь мы говорили при вас так, как будто были только вдвоем!»

* * *

Байкал покорил наших соседей сказочной своей красотой. Да и сами мы, уже не в первый раз проезжавшие по его берегам, не могли оторваться от окон. Отроги гор, прорезанные бесконечными тоннелями, волны, играющие под легким ветром, парусные лодки среди волн, далекие горные хребты… Вода подступала к самой насыпи. На одной из станций молодой офицер, ехавший в соседнем купе, взял у проводницы ведро, сбежал с насыпи и зачерпнул байкальской воды. Её пил весь вагон. То из одного, то из другого купе доносилась старая песня: «Славное море, священный Байкал…» Профессор Леерлинк пил байкальскую воду, пытался подпевать, на станциях покупал у рыбаков-бурят копченых омулей, записывал в свой дневник текст песни о Байкале и, дойдя до слов о ветре «баргузине», спрашивал: «Кто такой Баргузин?» А жена его смотрела в окно и вздыхала: «Сюда бы на все лето приехать с мольбертом!»