— Я, вѣдь, мясо-то варила не каждый день, — продолжала Овдя. — День ѣдимъ, а другой не ѣвши сидимъ. Положокъ-то у меня зимній булъ, вездѣ плѣшины, чисто одна мездра, все оленей жалѣли убивать на шкуры; а Олька въ табунѣ живетъ, по три, по четыре дня не ѣвши ходитъ, домой придетъ, поѣстъ, похвататъ, какъ собака, опять въ стадо бѣжитъ. Лѣтомъ на округъ[149] безъ сна ходитъ, глаза опухнутъ, лицо заплыветъ отъ комара, чисто на человѣка не похожъ… Такъ-то мы оленчиковъ развели…
— Разъ Олька стадо отпустилъ, цѣлое лѣто ходилъ, искалъ. Черезъ Медвѣжью рѣку на самомъ устьѣ сталъ на плотѣ переплавляться, плотъ волной разбило, самаго его въ море выбило. Спасибо, люди були, три чаута составили, да его на валу за руку поймали. Онъ день да ночь пролежалъ, да опять пошелъ искать, на вершинѣ Погинденской у людей сталъ находить, у кого два оленя, у кого три; а большая половина, Богъ знаетъ, куда дѣвалась, — а и тутъ мы опять заправились да жить стали…
— А вы еще завидуете! — заключила она. — Баринъ, — прибавила она, обращаясь опять ко мнѣ, — нельзя ли Ольку въ чукчи переписать?
— Какъ въ чукчи? — спросилъ я.
— Да онъ все равно чукча, — продолжала Овдя, — языкъ у него чукотскій, вся вѣра тоже, опять олени. Зачѣмъ ему съ русскими считаться вмѣстѣ?
Олька хотѣлъ было возразить, но мать остановила его:
— Будетъ пустое говорить! — сказала она. — Русскимъ буть хочешь, а то не толкуешь[150], что вотъ я умру, совсѣмъ съѣдятъ тебя эти мѣщана…
Я долженъ былъ сказать, что считаю превращеніе изъ русскихъ въ чукчи невозможнымъ.
— А какъ бы хорошо було! — сказала Овдя со вздохомъ, — у чукчей-то, не бойся, никакая мука нѣту. Большая половина ничего не платитъ, а кто и платитъ, — всего одинъ рубъ; ни подводы и ни дрова, ничего нѣту.
— Развѣ на ярмаркѣ исправника попросить, — можетъ, онъ и перепишетъ? — прибавила она вопросительно.
Я объяснилъ, что исправникъ не можетъ дѣлать своею властью такія перечисленія.
— Слышишь, какъ она поговариватъ? — сказалъ Митрофанъ, — почище всякой чукчанки!
— Ну да, разговаривай! — возразила Овдя, — видишь, онъ дикій, ничего не пониматъ! Я помру, безъ меня станутъ у него русскіе грабить; а онъ съ тоски прямо руки на себя наложитъ… По чукотской вѣрѣ они изъ-за одного оленя убиваются.
— А ты, я вижу, совсѣмъ въ чукотскую вѣру перешла, — сказалъ Митрофанъ, — и Бога забула.
— Зачѣмъ забула? — сказала Овдя обидчиво. — Вотъ зимусь я у отца Михаила гумажныя иконки купила цѣлыхъ четыре, всѣмъ намъ по одной, за каждую по бѣлкѣ отдала. — Она показала четыре крошечныя картинки духовнаго содержанія, пестро и аляповато раскрашенныя, которыя, между прочимъ, отецъ Михаилъ получилъ для безплатной раздачи своимъ прихожанамъ, но счелъ за лучшее продавать ихъ по бѣлкѣ за штуку.
— А ты говоришь: «Бога не помнимъ!» — прибавила она, припрятывая свои духовныя сокровища послѣ того, какъ мы достаточно налюбовались ими.
— Разсказывай! — возразилъ Митрофанъ. — Слышишь, хозяинъ, — обратился онъ ко мнѣ, — чукчи, которую русскую дѣвку возьмутъ, а она шибко тоскуетъ, они перешаманиваютъ ее, на свою вѣру передѣлываютъ. Христіанскую-то душу вынимутъ, а чукотскую-то, земляную или какую иную полевую, душу и вложатъ.
— Правда, Овдя? — спросилъ я. Овдя утвердительно кивнула головой.
— И тебя передѣлывали? — спросилъ я шутя.
— Ээ! передѣлывали! — сказала Овдя, — а только, вретъ онъ: не душу вынимаютъ, а тоску. Тогда только и повеселѣютъ русскія бабы, которыя у чукчей вновѣ…
— А молодуха-то у нихъ не вѣнчанная! — не унимался Митрофанъ, — только мазанная по чукотской вѣрѣ: оленя убили и кровью вымазались.
— Отчего же они не повѣнчаются? — спросилъ я.
— Я не велѣла! — сурово отвѣтила Овдя, — будутъ сыновья, опять ихъ запишутъ въ мѣщана; пусть хоть дѣти Олькины не мучатся такъ, какъ онъ самъ.
— А хорошая баба! — продолжалъ неугомонный Митрофанъ.
— Возьми меня въ смѣнные товарищи, Олька!
Олька нахмурился.
— У меня нѣтъ смѣннаго товарища! — сказалъ онъ рѣзко.
— Полно врать! — сказалъ Митрофанъ. — У чукчей безъ смѣннаго товарища не бываетъ.
— Правду, нѣту! — сказала Овдя. — Русская кровь ревнивая; ей Богу, нѣту!
— Чудеса! — сказалъ Митрофанъ. — Первой вижу такого. То есть у насъ на Колымѣ на этотъ счетъ сколько угодно. Весь народъ перемѣшался.
— Однако, вамъ худо этакъ-то! — сказалъ Митрофанъ помолчавъ. — У васъ, значитъ, ни откуда помощи нѣту, ни въ родствѣ, ни въ свойствѣ, ни въ бабьей дружбѣ; только на себя надѣетесь…