Возможно, тогда же или чуть позже свершилось и еще одно судьбоносное событие, с любовной иронией описанное в «Серебряном гербе»: Коля купил самоучитель английского языка профессора Оллендорфа (в повести – Мейендорфа); эта книга фигурирует в списке учебников в дневниках почти 19-летнего Корнейчукова, собирающегося сдавать гимназические экзамены экстерном. Самоучитель не учил произношению (или в нем попросту недоставало этих страниц), зато излагал грамматику и лексику, составляя слова в самые причудливые сочетания: «Есть ли у вас одноглазая тетка, которая покупает у пекаря канареек и буйволов?», «Любит ли двухлетний сын садовника внучку своей маленькой дочери?» «Я всю осень и зиму зубрил английские слова по самоучителю Оллендорфа, лелея обычную мечту тогдашних неудачников – убежать куда-нибудь в Австралию», – рассказывал Чуковский в 1962 году в оксфордской речи, принимая звание почетного доктора литературы.
Забавный метод оказал свое воздействие: накопился изрядный словарный запас, появились представления о грамматических правилах, и вскоре Николай уже смог читать и понимать прочитанное. «Словно о высшем блаженстве мечтал я о том сладостном миге…», «никогда не забуду того сумасшедшего счастья…» – казалось бы, эти выражения могут относиться разве что к первым восторгам любви. Но у Чуковского они относятся к способности легко понимать Диккенса и Шекспира, Вальтера Скотта и Эдгара По. К его главной страсти, пожизненной, пламенной и неизменной – к литературе. О том, что литература для Чуковского была почти религией, писалось и говорилось очень много. Но любил он не столько сами книги или даже писателей, сколько величие воплощенного в литературе человеческого духа; литература питала его веру в людей.
Скорей всего, успехами в изучении английского языка Чуковский обязан не методике веселого профессора Мейендорфа-Оллендорфа, а собственному упорству и большому лингвистическому таланту, умению самостоятельно анализировать новый материал, устанавливать связи, понимать закономерности. Своих и чужих детей Корней Иванович учил впоследствии тем же методом: задавал им списки самых странных слов, а затем дома и на прогулках беспрестанно заставлял переводить с русского на английский и с английского на русский: «Сухопарая экономка знаменитого лысого путешественника, заболев скарлатиной, съела яичницу, изжаренную ею для своего кудрявого племянника. Вскочив на гнедого скакуна, долгожданный гость, подгоняя лошадь кочергой, помчался в конюшню». Это задание для дочери Лидии, тогда школьницы. Такие же фразы он предлагал для перевода и переделкинским детям, с которыми иногда занимался английским. Не всякий дипломированный переводчик справится с подобной задачей сразу и без запинки. Дети языком овладели, но знали его хуже, чем отец: не было того азарта, напора, да, пожалуй, и той редкостной филологической одаренности. Им не очень-то хотелось зубрить слова, предложенные отцом.
«В молодости он был горяч и несдержан, – писала Лидия Корнеевна, – и из-за плохо выученных слов случалось ему и по столу кулаком стукнуть, и выгнать из комнаты вон или даже – высшая мера наказания! – запереть виновного в чулан. Тут уже не пахло игрой. Тут было искреннее отвращение.
– Убирайся! – кричал он мне, когда я отвечала с запинкою, не сразу. – Только б лентяйничать и в постели валяться! Я сегодня с пяти утра за столом!»
В труде он умел видеть смысл, наслаждение, поэзию; во всяком человеке ценил именно его «усилие быть человеком», как сформулировал Ницше. Сам Чуковский всю жизнь «не позволял душе лениться». «Он все, что знал, узнавал из книг, – вспоминает Лидия Корнеевна. – и притом сам, без учителей и наставников, постоянным напряжением ума и воли; он сам переступил порог, может быть, один из труднейших на свете: шагнул из мещанства в интеллигенцию. Всю жизнь им владело смирение и гордость самоучки: преувеличенное смирение перед людьми более образованными, чем он, и смиренная гордость за собственные, добытые вопреки помехам, познания».
Однако при всей своей огромной тяге к знанию, слову, созидательному труду не избежал он и типичных для всякого подростка соблазнов. С тоской и сокрушением описывает он в «Серебряном гербе» «самую постыдную полосу своей жизни» – время, когда он стал лентяйничать вместо того, чтобы заниматься по программе седьмого класса. Ходил на циклодром смотреть гонщиков, в гавань любоваться кораблями, «либо на пожар, либо на бой петухов, либо просто гонять голубей».
«Шестнадцати лет я ушел из дома, – рассказывал Корней Иванович Ольге Грудцовой. – Снял комнату, поселился один. Голодал. Если я знал, что сегодня удастся съесть початок кукурузы да еще обмакнутый в масло, – я был счастлив».
Что это было? Не то возрастной кризис, не то метафизический бунт в поисках себя, не то просто сила инерции и лени, а скорее все сразу: и острое переживание несправедливости, и детская безответственность, и обида на мир, и обычное подростковое желание делать еще хуже назло себе и другим. «Разгильдяйство мое продолжалось месяца три, даже больше, и за это время я раз навсегда всем своим сердцем увидел, какая смертельная скука с утра до вечера искать развлечений; я увидел, что быть шалопаем – это мучительный труд, что безделье не только позор, но и боль». Это говорит герой «Серебряного герба»; как все было на самом деле, всякий волен догадываться сам.
Внутренние терзания Коля прикрывал противной подростковой бравадой: большой мальчик ругался как биндюжник, наговорил маме «омерзительных грубостей» (возможно, вымещал на ней обиды за свою незаконнорожденность), ушел из дому, бродяжничал, спал на холодном песке у моря и лишь изредка, совсем оголодав, приходил обедать к Маланке. А мама, которую сын категорически не желал больше видеть, снабжала Маланку едой для него. Должно быть, такой опыт – опыт тоски, неприкаянности и отвращения к себе – тоже важен для становления личности. Наконец, согласно повести, блудный сын вернулся домой и радостно возобновил свои занятия – запоем читал и продолжал одолевать программу гимназии.
Трудно провести здесь границу между героем «Герба» и молодым Чуковским – его-то в период разброда и шатаний вряд ли так уж сильно занимали петушиные бои и гонщики на циклодроме. Его увлекали поэзия, философия, подростковые метания: я царь, я раб, я червь, я Бог, я тварь дрожащая или право имею. «Друзья моей матери жалеют меня, считают меня безнадежно погибшим. Они не знают, что тайно от всех сам я считаю себя великим философом, ибо, проглотив десятка два разнокалиберных книг – Шопенгауэра, Михайловского, Достоевского, Ницше, Дарвина, – я сочинил из этой мешанины какую-то несуразную теорию о самоцели в природе и считаю себя чуть ли не выше всех Кантов и Спиноз. Каждую свободную минуту я бегу в библиотеку, читаю запоем без всякого разбора и порядка – и Куно Фишера, и Лескова, и Чехова», – рассказывает Чуковский в статье «Как я стал писателем».
Юношеские дневники К. И. переполнены конспектами трудов по философии, экономике, эстетике: Маркс, Бельтов (Плеханов), Шестов, Пешехонов, Рескин; пересказы, комментарии, собственные мысли по поводу. «Разрушение общины тоже двухсторонний процесс». «Критикуя с точки зрения материализма борьбу идей современного общества, мы должны признать прогрессивной ту систему, которая представляет экономическую структуру ведущей к росту матерьяльных богатств». «Попадая в обращение, товары первым делом выставляют свою субстанцию». «Признаки нефтепроизводящего кризиса». «Узнай, что любит человек, и ты узнаешь его всего, целиком. Отсюда Рескин выводит, что наука вкуса – эстетика важнейшая, в своем роде единственная наука. Мне кажется, выдвигаемое им мерило наук глубоко неверно». «Отмечу еще то, что причиной философии Ницше выставляется исключительно его недуг. Про социальные причины ни гугу. Вы – свиньи, вы не были так больны, как Ницше, вы не выдержали бы и дня его страданий – как же вы смеете претендовать на понимание его!» «У Толстого проповедь довлеет себе. Его завлекает поэзия проповеди». «Кант порицал эвдемонистов за то, что они сводят долг на склонность». Таких конспектов и комментариев – много-много страниц.