По воспоминаниям и рисункам очевидцев можно представить себе, как выглядели его выступления. У всех сохранилась в памяти его необыкновенная подвижность, точность поющих жестов; недаром на карикатуре Ре-Ми «Салон Ее Светлости русской литературы» Чуковский змеей обвивается вокруг колонны (и рукава, кажется, слишком коротки, и запястья далеко выдаются из манжет). Невестка Корнея Ивановича, Марина Чуковская, запомнила его выступавшим в Тенишевском училище, «высоким, тонким, бесхребетно гнущимся», а Ольга Дьячкова описала в стихах его «аршинный шаг» и самостоятельной жизнью живущие большие руки. Бенедикт Лившиц обронил: «он размахивал своими конечностями осьминога». А вот Ольга Форш пишет в «Сумасшедшем корабле»: «На сцене извивался, закручиваясь вокруг себя самого, как веревка на столбе гигантских шагов, высоченный человек. Он то прядал на публику, весь изламываясь в позвоночнике, подобно червю-землемеру, то выбрасывал в своеобразном ритме одни долгие руки вперед или вдруг он сжимался и весь делался меньше…»
Самую подробную зарисовку Чуковского-лектора сделал Василий Розанов в 1909 году (цитируется по статье Бенедикта Сарнова «Единственный Чуковский»): «Высокий-высокий тенор несется под невысоким потолком; если опустить глаза и вслушиваться только в звуки, можно сейчас же почувствовать, что уж конечно ни один „господин купец“ и ни который „попович“ не заговорит этим мягким, чарующим, полуженственным, нежным голосом, который ласкается к вашей душе и, говоря на весь зал, в то же время имеет такой тон, точно он вам одному шепчет на ухо… „Те не поймут, но вы поймете меня“. И слушателю так сладко, что лектор его одного выбрал в поверенные своей души… Я поднимаю глаза, чтобы рассмотреть, кто это говорит. Лектор читает не сидя, а стоя, и вы в ту же секунду чувствуете, как к нему не шло бы сидеть… То опуская глаза к тетради, то поднимая их на публику, он в высшей степени естественен в своей грации, до того занят темой чтения, что, кажется, забыл и о публике и о себе. Нервным движением он составил стул, все-таки для чего-то торчащий позади него, с возвышения кафедры на пол. Это оттого, что он не стоит на кафедре, как монумент, как колонна, – способ чтения стоя русских чтецов, а хоть незаметно, но постоянно движется изгибом, выгибом, торсом… Но какое соответствие между голосом и человеком…»
Шкловский, злой и пристрастный, в своей книге о Маяковском, совершенно взбесившей К. И. (об этом речь впереди), говорил о его голосе, «похожем на звук какого-то драгоценно-гнусавого старинного виоль-де-гамбистого инструмента». Репин в одном из писем назвал голос Чуковского «ангельским тенором».
В «Чукоккале» есть рисунок Чехонина, запечатлевший К. И. за чтением лекции в Доме искусств («в моей привычной позе», замечал портретируемый). Наклонившись над столом, опираясь на него длинными руками с большими кистями, он весь находится в движении, весь устремлен навстречу аудитории, готов пружинно распрямиться, взмахнуть руками, в глазах азарт, на устах хитрая улыбка. Запомнили все и его интонацию – то поющую, то почти плачущую, и его манеру читать лекцию ясно, плавно, певуче, почти не заглядывая в бумаги и не путаясь в придаточных предложениях. Даже его критические выступления в печати – и те часто созданы по законам устного жанра, они легко читаются вслух и легко воспринимаются. В них есть внутренняя интрига, есть яркие иллюстрации и резкие смены темы – есть все необходимое, чтобы читатель и слушатель не утратили нити повествования, чтобы не ослабело их внимание, чтобы заключительные выводы были восприняты ими как ясно и логично следующие из сказанного.
Но когда знакомишься с критическими откликами современников – поневоле удивляешься: неужели люди настолько не умели читать, не понимали очевидного, ожесточенно спорили даже с бесспорным и яростно бранились. И такова была участь не одного только Чуковского – воистину, надо было писать разве что «о лошадных и безлошадных» или о непостижимых метафизических материях, чтобы в тебя не палили из всех орудий. Стоило подступиться к чему-то живому, приблизиться к болевым точкам эпохи, попробовать высказать небанальное суждение, осмелиться не то чтобы посягнуть на авторитеты, а хотя бы взглянуть на них с неожиданной стороны, – и начинался смертный бой. Даже в «Памяти детства» Лидии Корнеевны сохранились крепко запавшие в душу шестилетней девочки отзывы публики, уходящей с лекции: «Вот видите, я вам говорила, это всегда свежо, талантливо, ново». – «Помилуйте, что же тут талантливого? Никакой философской основы. Какие-то мыльные пузыри. Это вообще не литератор, а гаер какой-то».
К концу первого десятилетия XX века Чуковский уже был влиятельным критиком влиятельной газеты; его уже называли одним из тех, кто создает и крушит репутации, кто определяет литературную политику. Вместе с тем литературная политика-то как раз не особенно интересовала нашего героя – его волновала литература, а не возня и грызня вокруг нее. И тем не менее в это время он сам постоянно оказывался причиной возни и грызни, а то и настоящего крупного скандала. Ему не раз намекали – и консерваторы, и либералы, – что он ведет себя неприлично, мысли высказывает неподобающие, что ему место в «Новом времени» рядом с «нерукопожатным» Бурениным… Подробности нескольких таких историй можно найти в предисловии Евгении Ивановой к 7-му тому нового собрания сочинений, – мы только кратко отметим некоторые из них.
Статья «Владимир Короленко как художник» вышла в «Русской мысли» в 1908 году. В ней нашли отражение представления молодого Чуковского о Короленко как «духовном кадете» (такое определение встречается в дневниках критика). «Он слишком благообразен для нас», пишет Чуковский, «слишком хорош», он «слишком прочно стоит на ногах», «душевная здоровость его… обидна и неуместна», он «украшает жизнь», стремится «искоренять из нашей жизни трагедию, изображать человечество изъятым из-под ее губительной власти». Горький в печати назвал эту (весьма невинную) статью «грубой выходкой»: посягать на святое не следовало, во-первых, и Чуковский ругал горьковские сборники «Знание», во-вторых. Впоследствии Чуковский издал эту статью в составе «Книги о современных писателях», предварив сумбурным пояснением: «Статья… не вполне выражает мои личные взгляды. Она скорее написана от лица того поколения, которое выдвинуло и санкционировало поэзию Ремизова, Сологуба, Андреева. Это опыт критики беллетристической. Подлинные мои воззрения на творчество Вл. Г. Короленко изложены мною в другом месте». К этому времени Чуковский уже познакомился с Короленко, проникся к нему искренней симпатией и дальше писал о нем уже совсем в ином ключе – как о деятельном человеколюбце, борце с несправедливостью, всенародном заступнике, который настолько печется о других, что это мешает его собственной жизни и творчеству. Таким предстает Короленко, например, в книге воспоминаний «Современники».
1 марта 1909 года в «Речи» вышла статья Чуковского о Тарасе Шевченко – горячая, живая, с любовью и состраданием написанная. Но, конечно, не без крушения стереотипов, не без выпячивания незамеченных до сих пор черт: кобзарь пишет о покинутых женщинах, о покинутой Украине, и так тоскует о покинутых, так любит их, что кажется, только покинутое он и может любить… Вы обливаете его глазурью – ну так получите: «У него, не знаю, было ли великое сердце, но великая печень у него была несомненно, и создания его великой печени – непревосходимо-прекрасны». Это Чуковский говорит о шевченковской язвительности, его гневе, его умении ненавидеть и жаждать мести. А вот о том, как Шевченко умел любить: «Этот пьяный, лысый, оплеванный, исковерканный человек, когда садился за стол и брал в руки перо, становился как бы иереем: совершал богослужение…» и дальше о том, как он поклонялся своей Украине, каким нежным умел быть в своих стихах, какие выбирал для выражения своей нежности обороты, какими гласными и согласными гудел, пел, шуршал, передавая все великое многообразие мира… И что же публика? Увидела только «лысого и пьяного» и закричала: не дадим обижать Шевченко, руки прочь от Шевченко!