Проклятой, самой разнесчастной считала себя Федосья. Замкнулась сердцем, одной только надеждой и жила, что прилепится к жене брата, к его ребятишкам и этим скрасит свое горькое одиночество. Обрезалась мечта. Холостым взяли Павла на японскую войну, и не пришел он домой.
Дичала одна в холодном сиротском доме Федосья.
Однако сжалилась судьба над девкой-перестаркой и навела на нее Николая.
Это уже после пятого года объявился в Сосновке ссыльный поселенец. Помнится, определили его на постой к Шатровым. К слову сказать, тогда Силаныч-то и набрался «политики» от Николая. Теперь вона на какую просеку вышел: партейный и в артели председателем…
А смешным на погляд Коленька-то был… Заявился в шляпенке, в ботиночках, легкое, ветром подбитое пальтишечко с бархатным воротничком… Сундучок с книжками да платок с бельишком — вот и все нажитое. И жалок он был, грудью, бедняга, маялся. Ему бы возле доктора выправляться, да чулымские версты долги, до уезда не ближний свет. Ну, так вышло… Показали Шатровы, пришел Николай и раз, и два, и три за травяным лечебным наставом, а после перебрался к лекарке насовсем. У Шатровых — детва шумная, малые, неразумные, книжки наладились рвать…
Выходила она своего постояльца, подняла его больную грудь. Алеша радостью родился — заглянуло светлое солнышко и в Федосьино окно!
Только недолго пожили с Николаем. Знала, чувствовала, что не удержит, что нельзя держать возле себя такого человека. Был ему уготован другой путь, а семейная их дорога только до первого поворота.
Провожала в побег ночью. Помнится, глухая загустела ночь в августе. Вдруг мелкий дождик стал накрапывать, а в бору, под соснами, такая теплая тишина… В ноги она упала тогда Николаю, благодарила за счастье встречи.
Писал после Николай от чужой фамилии, как же! Все о сыне спрашивал, обещал обязательно приехать, непременно увезти обоих в Россию. Скоро сорванным цветком увяла мечта. Последнее письмо из тюрьмы было, а затем и казенное повещение: помер такой-то.
И опять осталась одна.
Конечно, не забывали ее деревенские, приходили даже и из других дальних мест. Хвороба-то как подожмет, так к кому угодно побежишь за надеждой. Помогала как могла, совсем-то уж не отвыкала от миру. Тем только и тешила себя, что нужна людям.
Пригодилась она, Федосья, и теперь. Шатров, большак-от, как пришел с гражданской, первый руку подал. Однажды на сходке о Николае вспомнил, объявил, кто именно в Сосновке спас жизнь честному страдальцу за народ. Уважил Силаныч, спасибо ему! Алексея к себе приблизил и ее поднял, вровень с другими поставил. Вот на сторожбу определил, на должность…
Старше стал сынок на год. Его-то конь вперед мчит, а материнский назад, к черной ночи скачет. Хоть бы женился скорей Алеша. Привел бы в дом жену и теплым живым мостиком стала бы она для Федосьи к сердцам своих, деревенских. Умереть бы без худой прилипчивой славы!
…Задами, кружным путем подкралась Аннушка к правлению и затихла за домовым углом. Дальше ноги не шли. Отяжелели от страха и едва-едва держали. Пришла… Только поднимись по приступкам, открой дверь и вот она, Федосья — дочь той самой Лешачихи, к которой некогда бегала матушка. Эта тоже знахарка, сказывают, тоже всякое ладить может. Ну, широка позади улица, а пятиться некуда.
Луна осторожно глядит в окно, высвечивает острое горбоносое лицо. Твердые губы Федосьи сжаты и над черным провалом больших глазниц плотно сдвинуты широкие мужские брови. Лешачиха сидит без платка, серебристой дымкой округляются ее редкие седые волосы.
Кажется, на весь мир заскрипела входная дверь. Привалилась плечом к косяку Аннушка и немо застыла на пороге.
Ждала голоса страшного — никогда прежде не говорили они, не доводилось.
Пошевелилась Федосья на лавке и вот дивье-то — мягко, словно подруга задушевная, обласкала словом:
— А… Евина дочка… Ты как ко мне?
— А я украдочью…
Не утруждала себя Федосья мыслями о поздней гостейке — известно зачем ходят по знахаркам девки и бабы. Ей стало жаль Аннушку: сирота, в затворе вечерами сидит, на улицу, на гулянья не пускает отец. А нынче времена пошли другие. Теперь иная девка норовит на выбежку перед парнем, на шею сама вешаться готова. Вон, Любка-то Показаньевых, как она уронила себя перед людьми…
— Что же ты… Нарачи́, ведь, пришла. Садись. Разговор у тебя с языка просится и знаю какой…
Откуда ей знать?!
Так и похолодела Аннушка от этих участливых слов. Во, все-то она наперед знает! Присела на лавку, почти не слышала от волнения своего срывающегося голоса.