— Подзаправилась, вижу… Капуста нынче у моей Прасковьи и не кисла, и едрёна.
— Капуста куда с добром! — готовно согласилась Дарья Гавриловна и спросила: — Она где, хозяйка-то?
— Так, ёканый бабай… У вас, баб, вечно причуды… — игриво пожал плечами Закутин. Он боялся насторожить женщину правдивым ответом и потому сказал, что подвернулось на язык.
Разомлевшая от тепла, от еды, от того, что и с куплей, и с обменом все устроилось, Дарья Гавриловна была очень хороша сейчас. Ее, еще не старую годами, особенно молодили открытые свежие глаза. Такая открытая, детская невинность в них голубилась!
Лукьян терял голову, торопился.
— Сёдни как раз яму открыли, так я тебе погребной, свеженькой картошечки насыплю. Айда на улку!
Дарья Гавриловна засуетилась, сунула узел муки в заплечный кошель и подхватила его.
Закутин скривился лицом.
— Оставила бы, опосля заберешь!
— Да уж заодномя. На крыльце брошу.
Денник для скота, частью крытый давно слежалым сеном, стоял по черте ограды кордона и только тут вот, в теплой укромности, вдруг забеспокоилась Дарья Гавриловна: в доме хозяйки не видела и здесь, у скота ее не видно, не слышно… Ей тут же стало стыдно за свои тревоги. Что такая пужливая стала? Пошто так плохо о мужике думает. Вон он какой уступчивый, с понятием. И не жадный вовсе.
Закутин принес ведро, открыл творило.
— Я в погребушку залезу, а ты принимай ведра! Так-то быстрей управимся, а Дарья-сударья?
Увесистое с картошкой ведро — дужкой сближало, соединяло их… Раз или два Лукьян касался пальцев Дарьи Гавриловны, в мужской руке чувствовалась большая тревожная сила, но женщина как бы и не замечала этого, та внутренняя настороженность, кажется, совсем покинула ее.
Закутин выпрямился в яме и сверху Дарья Гавриловна увидела его веселые диковатые глаза.
— А давай и шестое нагребем! — задорно крикнул он ей. — Кидай посудину!
— За шестое платить нечем… — упала голосом Дарья Гавриловна.
И все-таки она приняла это последнее ведро. Лошадь стояла тут же — высыпала картошку в мешок, мешки уже хорошо вздулись по бокам кобылки. «Ну вот, Ударнице вполне посильно будет, а уж сама-то я и пешочком пройдусь», — радовалась женщина.
Лукьян вылез наверх, старательно вымыл снегом свои большие ладони, вытер их о подол рубахи и весело, с прицелом, поглядывал на кучу того волглого еще сена, что парни подняли с нижней западни погреба.
— В поселке нашем бываешь — я заплачу за шестое ведро, — пообещала Дарья Гавриловна.
— А, может, сейчас, натурой… — в голосе Закутина слышалась осторожная, почти шутливая просьба. Он осторожно подвигался к женщине, тянул губы в широкой улыбке. — Я с полным на то удовольствием…
— Ты это к чему?
— А к тому, что на ярмарке у каждого свой расчет…
В простоте своей Дарья Гавриловна не сразу поняла эти слова Лукьяна, а когда до нее дошел их страшный смысл, она разом сникла, болезненно дрогнула и, оскорбленная наглым притязанием, успела сообразить, что молчать нельзя, надо что-то говорить, как-то отвести грязные мужские желания.
Молчаливый укор и даже сострадание к себе увидел Закутин в глубине чистых женских глаз.
— Скорый ты на слово, Константиныч…
— А ты опасливая…
— Я ведь не грешу этим, и ты не раззужай себя.
Её пугливое смятение только раззадоривало его.
— Зарок дала?
— Да нет, просто так.
Отказ женщины ничего не значил для Закутина. «Все-то они недотроги… — затаенно злорадничал он. — Да кабы девочка нецелованная — чем после ей доказать? И кто это поверит, что ссильничал. За руку не тянул, сама приперлась на кордон. Пришла, денежек маловато — сама подвалилась! Нет, никуда она жаловаться не побежит, не станет срам о себе разносить по поселку. Тем более, что сын вертается с фронта».
Такой притягательной, такой соблазнительной оказалась эта открытая, эта красивая женская чистота.
«Вот мы и распочнем кулацку-то недотрогу», — опять позлорадничал Лукьян и ему, в этом замутненном своем сознании, уже надо было поскорей смять в женщине то, что сияло на ее лице детской улыбкой, что поднимало Дарью Гавриловну над ним. На нее надвигалось искаженное похотью лицо Закутина.
— Бес тебя помутил, опомнись… Я закричу!
Лукьян помнил: Степка, Степка ворочается домой… Злое, пьяное нетерпение завладело им.
— Закричу-у… А кому? Медведушке-батюшке… Разжарила ты меня, баба… — сопел он в плотную скобу своей черной бороды. Его пальцы уже цеплялись за пуговицы полушубка женщины. — Ну, чево ты так глазами налилась… Вались сваха от страха! Кто ко мне попадется — не сорвется…