…Егорша с Алексеем, уже вдвоем только, ходили по избе и высоко, протяжно пели:
Аннушка во все глаза на рослых парней смотрела. Какие там сюртучки, какие манишки… Ничего такого у ребят сроду и не было. Ну, Егорша-то отцовское носит, а на Алеше все свое, армейское. Гимнастерка застиранная и штаны без сниму — трудно еще с товаром в лавке. Да ладно, что там одежа! У молодого все к лицу, все хорошо. Алешиным голосом заслушаться можно, а глянет, а тряхнет темным чубом — сердце так и обливается горячим.
Давно Аннушка углядела парня. Сказать без утайки — парнишечкой еще бегал по улице, а она уж тянулась к нему глазами. Поди ты обскажи, что да почему. Приглянулся и все тут, и выделять стала. Ах, сердце… Горячит оно молодую кровушку, к жару другого сердца гонит…
Пришел час Володьки Шумилова.
Гармонь почти всех подняла с лавок. Танцевали «восьмерку», подгорную в шесть человек, а потом краковяк. Краковяк Алексей из армии принес, до прошлого года этот танец в Сосновке не знали.
Никто к Аннушке не подходил, не приглашал танцевать. Да она и не умела, ей бы самой приглядеться что к чему. Ну, не умеет она вертеться, так обернулся бы с круга, хотя бы мимолетно взглянул… Не в догад ему, Алеше. С Любашкой, с кем угодно кружит и забыл, забыл, как неделю назад надежду подал, когда из лесу с работы шли. Цветок он подарил, а потом и слова всякие… Значит, без значенья все, шутил только!
Собирали фанты, взяла она десятый номер — а вдруг вызовет. Так бы лётом и кинулась к нему на колени, и не достал бы ее спину Егоршин ремень.
Алексей вызвал Любашку, и тут уж не вытерпела Аннушка и бросилась за дверь.
На улице привалилась к подворотнему столбу и замерла от обиды. А в доме Агашки пели прощального «Дрему». Сидел там на табурете Егорша, корчил смешную рожу, а девки ходили вокруг парня и надрывали голоса:
Она уже за щеколду калитки взялась, как услышала быстрый перестук каблуков по крыльцу. Обернулась в последней надежде… К воротам в красном раздувном сарафане бежала Любашка.
Одна… Значит, не крепкая веревочка между ними. Кто знает, кто знает…
Разгоряченная, потная, Любашка кидалась злыми словами:
— Ты чо пришла… Ты, кулугурка умоленная, зачем приперлась? Знаю зачем! Сразу говорю: не наступай на Алешку, не мостись к нему, а то косы начисто выдеру! Дак, ты знашь… — Любашка дико хохотнула в лицо Аннушке. — Я спала с ним!
Повальным ударом хватила Показаньева, больней этого не бьют. Закусила губы Аннушка и побрела росной уличной травой в другой конец деревни.
Луна светила ярко, и все открывалось далеко-далеко.
Черный неровный брод тянулся следом за Аннушкой…
Сосновка двумя порядками, двумя серыми крыльями из домов тайгу рассторонила. Правый от Чулыма порядок — староверческий, он же кулугурский или еще кержацкий. В нем по ровному косогору одиннадцать дворов счетом.
Домовая «стая» староверов приметна и отличима сразу. Легкие крыши домов вознесены высоко, но как-то мягко оседают они на кружевное опоясье глухой резьбы. Затейливая резьба обегает и наличники окон, тихо струится по широким угольным тесинам. Дома накрепко схватывают добротные заплоты из колотых надвое бревен, толстые полотна крытых ворот с тяжелыми запиральными слегами неприступны, изнутри отзываются чужому человеку надсадным собачьим лаем. И всю эту видимую крепость строений тянут ввысь темные островерхие ели, что тесно стоят у маленьких дремотных палисадов.
Двор Кузьмы Секачева несколько на отшибе, у самого Чулыма. Сразу же за огородом — красный бор и нахоженные промысловые тропы в тайгу.
Кривые росчерки троп глубоки, топтаны веками.
За степной Барабой, за каменным Уральским поясом, за землей вятской — за Волгой, в сказочных Керженских лесах заросло, затянулось травой забвения их давнее начало. Двести лет назад, во времена Питиримова[8] озлобления, бежали в дальнюю томскую тайгу ревнители древлеотеческого благочестия. Бежало нижегородцев много, пришло мало. Прозывались раньше керженцами, а в Сибири стали кержаками…
Отряхнули беды тайных убеглых путей, притерпелись к лютому таежному гнусу, видят, река Чулым рыбой обильна, тайга зверьем и другими Божьими дарами полна, а коренной ясашный народец незлобив и бесхитростен, на дружбу отзывчив. И до томских воевод далеко. Ну, а местные, ближние приказные падки на пушное данье — это знакомо, жить можно!