Наконец, они встретились взглядами, и тогда Георгий Федотович показал Смирнову маленькую штучку из старинной красной меди, похожую на патрон для губной помады, и показал, как она действует: нажал на один конец штучки, и из другого конца выскочила блестящая игла-жало. Продемонстрировав действие штучки, Георгий Федотович осторожно спрятал ее во внутренний карман пиджака.
— Ну, и что помешало? — хрипло — со сна или со страха — спросил Смирнов.
— Ненужный мне шум перед отъездом. Через десять дней я уезжаю на учебу в Москву, в Академию общественных наук. Вызов уже пришел.
— Чтобы бугром повыше стать?
— Вот именно.
— А если я сейчас на отмашке тебе ребром ладони по сонной артерии, а потом по почкам, по печени, в солнечное сплетение и ладонью по уху, чтобы барабанные перепонки лопнули?
— Очень больно будет мне. Но ведь не убьешь, не сможешь! А за зверское избиение партийного руководителя лет на семь-восемь сядешь. Плохо тебе будет, в зоне ментов не любят.
— Там и партийных руководителей не обожают.
— Не прицепишь ты меня к лесному делу, подполковник, можешь не стараться. Уедешь в Москву. Если понятливым станешь, и все пойдет по-прежнему. Ну, конечно же, злостных расхитителей социалистической мы строго накажем…
— Скотина ты, секретарь.
Не принял во внимание оскорбление Георгий Федотович, не задело оно его.
— Не надо было тебе к нам приезжать, подполковник. Жили люди в Нахте тихо, довольствовались тем, что есть, работали, пили, и жизнь их шла, если не счастливо, то в убеждении, что так и надо. А приехал ты и всех взбудоражил, некоторые вон решили, что жизнь недостаточно хороша, так как их обворовывают начальники.
— Давить теперь будешь этих некоторых?
— Я — нет. Я уезжаю. Преемники, я думаю, займутся.
Сидели рядом, глядя со стороны — дружески беседовали.
— А я придумаю, как тобой в Москве заняться. Договорились?
— Да что ты можешь? — презрительно заметил Георгий Федотович и встал. — Вот ведь, совсем забыл! — весело огорчился он в связи со своей плохой памятью. — Я же подошел, чтобы тебя на отвальную Есина пригласить. Наш генерал к ночи улетит, так в честь его мы решили собраться в узком кругу. Придешь?
Встал и Смирнов. Покачался на каблуках, засунув руки в карманы. Еще раз взглядом оценил мелкого мужичка, стоящего перед ним. Спросил:
— Мысль никогда не приходила самому воспользоваться древним азиатским средством?
— Нет, не приходила. Никогда.
— Со временем, надеюсь, придет, — сказал Смирнов и направился в гостиницу.
Мертвый дом. Киносъемочная группа покинула гостиницу, и она на время умерла. Тихо приближавшиеся сумерки внутри гостиницы были уже полутьмой. Тускло светились распахнутые двери номеров, каждый из которых был будто после внезапно ворвавшейся сюда бури: разъехавшиеся дверцы шкафов, поваленные стулья, грязное постельное белье, разнесенное по полу. Не буря: просто уборщицы, подготовив фронт работ, перенесли генеральную уборку на завтра.
Он рассчитывал на пишущую машинку Казаряна. Но и в номере кинорежиссера была пустыня. Видимо, администрация группы заботливо собрала все вещи главного и отправила их.
Он прошел в свой номер, славу Богу, не тронутый никем. Принял душ, оделся в чистое, и, тихо матерясь, сел за стол. Бумага и шариковая ручка у него были. Смирнов не любил бумажную работу, но тут другое дело: под пером на бумаге рождалась и подкреплялась сиюминутными догадками и открытиями крепкая и гибкая, как стальной клинок, неопровержимая версия.
Он заканчивал свое сочинение, когда услышал рев и свист вертолета. Улетал генерал Есин. Улетал истерзанный сомнениями, опутанный страхом неопределенности, жалеющий себя до бесконечности неплохой парень Петя. Скорее всего, в дым пьяный.
Смирнов дописал последнюю фразу, поставил точку, число, месяц, год, расписался, откинулся на спинку стула, с треском в суставах и мышцах потянулся. Дело было сделано, и он вспомнил об утренней заначке. Заглянул за кресло и — о радость! — увидел ее, ополовиненную.
Не торопясь, он в течение получаса прикончил остаточные сто пятьдесят под печенье и конфетки, принесенные Жанной. К счастью, в его номере не убирались, и он нашел в пепельнице довольно большой чинарик от сигареты, оставленный генералом. С наслаждением сделал четыре затяжки и приготовил постель. Ровно в час ночи он заснул.
Проснулся поздно, потому что в Нахте делать больше нечего было. После бритья и душа взглянул на часы. Было десять тридцать. До отлета самолета оставалось четыре часа. В ментовку решил не ходить. Медленно оделся, с солдатской тщательностью сложил вещички: рубашки в квадратную пачечку, брюки по швам и в полдлины, ботинки и шлепанцы каждый в отдельную полосу газеты, шильце-мыльце и прочие туалетные причиндалы в специальный мешок. По строго заведенному порядку все в сумку: первыми две пары брюк, как раз по длине сумки, вторыми — верхние рубашки и нижнее белье с носками и носовыми платками, затем прослойка из нескольких газет, милицейские тужурка и штаны, еще прослойка, папка с бумагами, а сверху обувь и туалетный мешочек. Укутал все это пользованной темно-синей рубашкой, а поверх нее положил фуражку. Решил лететь в штатском. Зажурчала молния, и подполковник Смирнов уже хотел улететь.
Есть ему не хотелось, но он вспомнил Матильду. И улыбнулся по-детски счастливо, благо не видит никто. Он вспомнил еще кое-что: сегодня она дежурила.
— А вы когда выезжаете?! — требовательно спросила Смирнова, закрывавшего дверь, потная уборщица, орудовавшая в соседнем номере.
— Когда захочу, — резонно ответил Смирнов, ожидая услышать вдогон нечто плебейски язвительное. Но номер, в котором он жил, был райкомовский, и уборщица на всякий случай сдержалась.
Как всегда после быстро и удачно сделанной работы, внутри где-то под сердцем образовывалась пустота, тотчас заменявшая мгновенную острую радость успеха. Пустота дезориентировала; пустота тихо нашептывала: ну и что?; пустота убивала желания и обессиливала, давая понять, что все суета сует и всяческая суета. Смирнов тряхнул башкой и волевым усилием заставил себя вспомнить ямочки на щеках улыбающейся Матильды.
По лестнице взлетел, как горная антилопа. Матильда у стойки улыбалась другому, смеявшемуся шоферюге, который, верно, удачно пошутил. Шофер этот был единственным посетителем закусочной и поэтому имел право, не отвлекая от дела, развлекать буфетчицу.
Смирнов на мягких лапах, не замеченный никем, добрался до стойки и оглушительно кашлянул. Даже шофер вздрогнул, чуть не уронив тарелку с котлетой.
— Ну, батя, ты даешь! — изумленно восхитился он, разглядывая Смирнова.
— Ты котлету ешь, сынок, — посоветовал Смирнов. Не понравилось ему, что его в присутствии Матильды тридцатилетний мужичок батей назвал.
— Имеешь право командовать? — осведомился шофер-шутник.
— Человек всегда имеет право… — полупропел начало куплета знаменитой советской песни Смирнов, и закончил прозаическим: — А я — человек. Простой советский человек.
— Вот таких простых я больше всего опасаюсь, — заметил шофер и направился к столу, на ходу предостерегая: — Не верь ему, Матильда.
— Я ждала вас, Александр Иванович, — тихо сказала она.
— Я сегодня улетаю, Тилли.
— Я знаю.
— Откуда? — удивился Смирнов.
— Поземкин сказал. Прибежал сюда с раннего утра, тайно выпил сто пятьдесят и порадовался вслух, что вчера генерал улетел, а сегодня вы улетаете.
— Колобок хренов, — разозлился Смирнов. — Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел…
— Вы — дедушка? — догадалась Матильда.
— Господи, и ты туда же! Запомни, Тилли, я еще молодой.