Впрочем, и вести были одна ужаснее другой.
Погромы вспыхивали повсюду.
Народ все преодолевал, все мял, все уничтожал на своем пути.
Едва-едва удалось организовать охрану для Кремлевского дворца и важнейших из общественных учреждений, но телефонное сообщение было прервано, так что нельзя было получить от этой охраны никаких известий.
Ужаснее всего была неизвестность — на что способна разъяренная толпа.
Обратит ли она в пепел весь город или ограничится отдельными погромами?
По временам генерал порывался выйти из дворца и в одиночку пойти против погромщиков, чтобы по крайней мере погибнуть с честью.
Он был родом из прибалтийских баронов и в душе у него, как наследие предков-рыцарей, была струнка чести и отваги, которой очень улыбался этот проект.
Но апатия, унаследованная от длинного ряда предков-чиновников и придворных, спасла генерала.
Порывы его быстро сменились полным упадком сил. Он уселся в кресло против письменного стола, опустил голову на грудь и так просидел несколько часов, отвечая лишь пожатием плеч на новые доклады.
Было далеко за полночь, когда дежурный чиновник вошел в комнату еще более бледный, чем раньше.
Едва произнося слова своими трясущимися губами, он сообщил, что генерал-губернаторский дом в опасности, так как огромная толпа народа только что кончила разбивать Охотный ряд и двинулась вверх по Тверской.
— Какие-то агитаторы, — добавил чиновник, — побуждают толпу найти и освободить Ризова. Хотя Ризов, по-видимому, бежал, я боюсь как бы они не пришли искать его здесь.
Генерал опять пожал плечами, ничего не отвечая. Он не проявил признаков беспокойства, но позволил себя увести в безопасное убежище.
Переступая через порог своего дворца, он первый раз в течение нескольких часов нарушил молчание, обратившись к двум солдатам, стоявшим на часах около подъезда.
— Видите, братцы, до чего дошло дело! Наши же, русские, святую Москву разоряют!
На глазах генерала блестели слезы. Солдаты глядели на него, выпучив глаза, и ни одним движением не проявили, что понимают о чем идет речь. Они уже третью ночь были в карауле и головы у них мутились от усталости.
Остаток ночи генерал провел в одном частном доме на Большой Никитской. Там же, наутро, собрался совет высших представителей администрации. Нужно, впрочем, заметить, что состав этого совета был далеко не полон. Одних не хватало, потому что уже в начале эпидемии они уехали под разными предлогами из города, других не было, потому что, напуганные событиями ночи, они боялись выйти на улицу.
Несколько человек умерло от чумы, а двое высших чинов полиции погибли накануне при попытке образумить толпу.
Но и немногие собравшиеся больше молчали да охали, чем говорили.
Впрочем, о чем было говорить? Положение не требовало комментариев.
В распоряжении властей находилось известное количество войск, но они несли карантинную службу и оторвать их не представлялось возможным.
— Наш первый долг перед родиною, — сказал один из присутствующих, — заключается в том, чтобы не дать эпидемии распространиться.
Лучше стереть город с лица земли, нежели выпустить из него хоть одного зачумленного и подвергнуть опасности всю империю.
Это энергично высказанное мнение разделялось большинством членов совещания. Меньшинство, во главе с генерал-губернатором, протестовало в принципе против возможности терпеть анархию, но и они не могли указать средств восстановить порядок.
Поэтому окончательное решение было такое: со всею строгостью сохранять карантин, отделить, сколько окажется возможным, войск для охраны правительственных учреждений, а остальное предоставить воле Божией.
Каждый раз, когда я думаю об этом совещании, мне приходит в голову его поразительная аналогичность с историческим военным советом в Филях.
Как тогда, так и теперь решено было отступить, предоставляя Москву врагам.
Только тогда наступал Наполеон с французами, а теперь Хребтов с чумою.
Таким образом, город оказался во власти двух ужасных чудовищ — заразы и анархии.
Какое же из них оказалось ужаснее?
О, конечно, чума.
Анархия, проявившаяся в первую ночь таким страшным образом, на другой же день приобрела иную форму.
При дневном свете, избавившись от кровавого гипноза, толпа снова обрела свои человеческие черты.
Одним погромы припоминались, как тяжелый сон и они чувствовали себя подавленными, разбитыми, как с похмелья.
Другие испытывали муки раскаяния, недоумевали, как они могли совершить что-нибудь подобное и, стыдясь глядеть на людей, прятались в темные углы.