Теперь, на месте побоища, они забавлялись от души. Рассматривали, переворачивали растерзанные женские трупы, хохотали, свистели, допивали оставшееся в стаканах вино, закуривали разбросанные папиросы.
— Вот здорово залепил-то! — говорил один другому, показывая на человека с раздробленною головой, полулежавшего на диване. — Не иначе, как Сеньки одноглазого работа. Это он так съездил!.
Это было самое крупное избиение «смеющихся», но, кроме него, мы знаем много случаев, когда они гибли поодиночке от руки оскорбленной их поведением толпы.
Может быть, вследствие устрашающего действия этих примеров, а может быть, просто потому, что никакие нервы не могли выдержать жизни, какую вели эти люди, похождения их прекратились задолго до конца эпидемии.
Мало того, я имею положительные основания утверждать, что среди толпы, которая в порыве религиозного экстаза наполняла московские церкви под конец чумы, было много людей, раньше принадлежавших к смеющимся.
IX
Я постарался, насколько мог яснее, представить картину чумы в Москве. Теперь нам нужно вернуться к ее творцу — к слабому, отвратительно уродливому человеку в его домике на Девичьем поле.
От тысячеголовой толпы, от судорог, потрясающих целый город, от призрака смерти, убивающего одним взмахом целые полчища, мы должны перейти к ничтожному существу, похожему на паука, быть может, самому противному и жалкому по внешности из сотен тысяч людей, которых он отравил, обрек на сумасшествие, на ужас и смерть.
Мне самому кажется невероятным контраст между ничтожеством творца и колоссальностью творения, но причинная связь — налицо. Внутренний мир отдельного человека вступил в борьбу с гигантским внешним миром и нанес ему страшную рану.
Становится невыносимо тяжело, когда подумаешь, какую бездну зла скрывает в себе этот маленький внутренний мир человека.
Он точно чумная бацилла, которая так мала, что ее можно заметить только через хороший микроскоп, а между тем, ей нипочем истребить целый народ.
Совершивши посев смерти, Хребтов заперся у себя и стал ждать результатов.
Ему приходилось бывать каждый день в городе, чтобы поесть, но исполнивши это, он как можно скорее бежал домой и снова запирался.
Ему тяжело было смотреть в лицо людям с тех пор, как он их возненавидел.
Никакой посетитель не нарушал его уединения, потому что у Хребтова не было знакомых. Из университета тоже никто не приходил, так как профессор уже давно послал туда уведомление, что заболел и должен уехать на несколько месяцев.
Полнейшее спокойствие и одиночество были ему обеспечены. Тут-то и должны были начаться угрызения совести; однако их не являлось.
В долгие часы, когда он ходил по комнате или задумчиво сидел в кресле, его мысли постоянно возвращались к цепи роковых событий. Но теперь, когда конвульсивный период нравственных страданий прошел, эти события вспоминались, как далекий сон.
Он страдал гораздо меньше, потому что перестал чувствовать с прежнею силою. Его состояние было похоже на состояние человека, только что перенесшего тяжелую болезнь. Мысли работали вяло, все на свете казалось безразличным, бездействие не тяготило его. Он очень много спал.
Совершенное преступление мало заботило Хребтова, потому что было слишком необычайно, слишком чудовищно, чтобы укладываться в воображении.
Логически, профессор знал, что создал народное бедствие, но органически не мог себе этого представить.
Глядя впоследствии на горы трупов, на истерзанный город, он не мог отделаться от представления, что это какая-нибудь высшая, вне-мировая сила, вроде Бога, поразила народ.
Тогда его собственная роль во всем происшедшем умалялась, сводилась к роли послушного орудия в руках предназначения.
Есть, по-видимому, преступления, слишком чудовищные, чтобы вызывать раскаяние. Угрызения совести — дело инстинкта, инстинкт же отказывается реагировать на явления, выходящие за известные пределы.
Вот почему ощущение причастности ко всему происходящему никогда не покидало Хребтова, стояло всегда рядом с ним, как неотвязный черный призрак, но не принимало формы раскаяния или угрызений совести.
Время после посева чумы и до начала эпидемии прошло у него в каком-то полузабытьи.
Иногда, правда, воспоминание о Надежде Александровне вызывало у него внутреннюю бурю; он стонал, метался, не знал, куда деваться, но эти взрывы скоро проходили, сменяясь прострацией, под влиянием которой Хребтов не двигался, ничего не желал, почти не думал.