Всего в блоке было сорок клеток, стоявших двумя двойными рядами. Почти во всех клетках находились собаки, лишь некоторые пустовали. Клетки были сделаны из железной сетки, все четыре стенки, так что у каждой было по три смежные стенки, и, соответственно, у каждой собаки было по три соседа, если не считать пустовавших клеток. Однако клетка семь-три-два располагалась в самом конце четвертого ряда и в самом конце блока, так что у нее была одна кирпичная стенка, которая на самом деле являлась частью задней стены здания. А поскольку смежная клетка в четвертом ряду пустовала, то у семь-три-два был лишь один сосед – пес из клетки третьего ряда, которая примыкала «спиной» к клетке семь-три-два и тоже упиралась в кирпичную стену. В эту минуту пса-соседа не было видно. Наверное, он сидел в своей конуре (конура имелась в каждой клетке). Впрочем, можно было заметить кое-какие следы того, что клетка эта занята, – изрядно погрызенный резиновый мячик, который валялся в углу, дочиста обглоданная лопаточная кость, несколько свежих меток на кирпичной стене, какашки, полупустая миска с водой и, разумеется, бирка на дверце: «815. Черепно-мозговая хирургия. Группа Д. М-р С. У. К. Фортескью».
В собачьем блоке стоял крепкий запах псины, смешанный с острыми запахами свежей соломы и дезинфицирующего раствора, которым мыли цементный пол. Однако через высоко расположенные фрамуги, которые большей частью были открыты, свежий ветерок доносил сюда и другие запахи: папоротника и вереска, коровьего и овечьего дерьма, дубовых листьев, крапивы и вечерней озерной сырости. Постепенно темнело, и несколько электрических лампочек – по одной в конце каждого ряда – казалось, не столько заменяют свет уходящего дня в сгущающихся сумерках, сколько образуют в темноте отдельные пятна желтого света, которые не в силах поглотить блаженная тьма, так что ближние к ним собаки отворачивали глаза. В блоке было на удивление тихо. Разве что время от времени какая-нибудь собака вдруг заворочается на своей куче соломы. Да еще сеттер с длинным шрамом на горле тихо поскуливал во сне, а похожая на гончую дворняжка, на трех лапах и с забинтованной культяпкой, неуклюже спотыкаясь, ковыляла кругами по клетке, то и дело задевая за железную сетку, которая дрожала, позвякивая, словно тарелка джазового ударника от легкого удара щеткой. Но ни одна из находившихся в блоке тридцати семи собак не имела, видимо, ни жизненных сил, ни интереса к окружающему – ни одна не подавала голос, и негромкие вечерние звуки беспрепятственно достигали бесстрастных собачьих ушей, подобно тому как солнечный свет, пробившись сквозь ажурную листву березы, играет в глазах лежащего в кроватке младенца: дальний зов пастуха «Даамоой! Даамоой!»; скрип телеги, проезжающей по Конистонской дороге; плеск озерной воды в камнях (даже это улавливал собачий слух); шорох ветра в жестких кочках дернистого луговика и хриплое ворчание «Назаад! Назаад!», доносившееся откуда-то с выгона.
Вскоре, когда снаружи октябрьский вечер уже окончательно вступил в свои права, из конуры восемь-один-пять донесся скорый скребущий шорох когтей по соломе. Какое-то время этот шорох продолжался, и возникло такое ощущение, словно скрытый от глаз обитатель конуры, кем бы он ни был, пытается подкопать пол. В конце концов и впрямь раздались некие грызущие звуки, после чего на несколько минут наступила полная тишина. Затем показалась черно-белая голова – голова гладкошерстного фокстерьера. Уши пса стояли торчком. Вслушиваясь, он поднял морду и некоторое время принюхивался. Наконец вылез целиком, отряхнулся, полакал воды из оловянной миски и задрал лапу у кирпичной стены, после чего направился к задней стенке своей клетки, отделявшей его от соседа.
Надо сказать, пес этот выглядел несколько странно, поскольку на первый взгляд создавалось впечатление, что на голове у него черная шапочка, из-за чего он напоминал одно из тех животных, которых художники рисуют в детских журналах и, будь то кошка, собака, медведь, мышь или какой-нибудь другой зверь, придают им подчас не очень подходящую анатомию (локтевые суставы, например, или кисти рук) и наряжают в одежду. Если считать, что всякая нахлобучка на голове является шапочкой, то пес этот и в самом деле носил черную шапочку, с той лишь разницей, что она не просто покрывала его голову, но имела специальное назначение, а именно была хирургической накладкой из толстой черной клеенки, намертво прикрепленной к собачьей голове крест-накрест полосами лейкопластыря, чтобы пес не содрал клеенку и не соскреб находящуюся под ней антисептическую прокладку. Все это перекрещенное пластырем сооружение было ухарски надвинуто на правый глаз, так что, когда терьеру нужно было поглядеть перед собой, ему приходилось наклонять голову вправо, и тогда у пса получался довольно-таки хитроватый вид. Дойдя до железной сетки, терьер потерся об нее ухом, словно пытался содрать накладку, но тут же перестал, вздрогнув от боли, и припал к тому месту, где с другой стороны лежал большой черный пес.
– Раф! – позвал терьер. – Раф! Они вырвали все рододендроны и оставили одних червей. О, мячик ты мой, мячик, как здесь темно! Осталась лишь одна звезда, она светит мне прямо в пасть. Знаешь, Раф, мой хозяин…
Черный пес вскочил, одновременно с этим автоматически отключилось поступление кислорода через трубку. С оскаленными зубами, сверкающими глазами и болтающимися ушами, пес отшатнулся к своей конуре, зашуршал соломой и грозно залаял, словно его со всех сторон окружали враги.
– Раф! Раф! Р-р-р-р-аф!
Лая, пес резко поворачивал голову то в одну, то в другую сторону, лихорадочно пытаясь определить, откуда исходит угроза.
– Р-р-р-р-аф! Раф! Раф!
Остальные собаки принялись обмениваться мнениями.
– Задал бы я тебе трепку, кабы мог добраться до тебя!
– Эй ты, заткнись!
– Думаешь, тебе одному опостылело это проклятое место?
– Да оставят нас когда-нибудь в покое?
– Гав! Дурак тот пес, который хочет стать волком!
– Эй, Раф! – быстро заговорил терьер. – Раф, ложись, пока не приехал грузовик… То есть пока листья не вспыхнут! Вниз, вниз, я спешу к тебе! Успокойся, я скоро буду.
Раф гавкнул еще разок, дико оглянулся и медленно опустил голову, затем подошел к сетке и принялся обнюхивать прижатый к ней с другой стороны черный собачий нос. Вскоре большой пес улегся и стал тереться своей крупной лохматой головой о металлическую стойку. Постепенно шум в продуваемом сквозняком блоке стих.
– Ты пахнешь железной водой, – сказал терьер. – Ты снова был в железной воде, так я говорю и так я зрю, тю-рю-рю…
Последовала долгая пауза.
– Вода, – произнес наконец Раф.
– Ты пахнешь, как вода в моей миске. Там такая же? Во всяком случае, на дне там грязно. Я чую это, даром что башка у меня в железной сеточке.
– В чем там у тебя башка?
– Я говорю, у меня башка в железной сеточке. Туда ее белохалатники засунули.
– Когда же это? Что-то я ее не вижу.
– Само собой, – сказал терьер таким тоном, словно отметал в сторону какое-то глупое возражение. – Ты ее и не увидишь.
– Вода, – снова произнес Раф.
– А как ты выбрался? Ты что, выпил ее? Или ее высушило солнце? Как?
– Не помню, – ответил Раф. – Выбираюсь… – Он уронил голову на солому и принялся вылизывать переднюю лапу. Затем, помолчав, сказал: – Выбираюсь как-то… Только вот не помню как. Наверное, меня вытаскивают. Чего ты ко мне пристал, Шустрик?
– Может, ты как-нибудь еще не совсем выбрался? Может, ты все-таки утонул, а? Мертвые мы… Мы никогда не рождались… Жила-была мышка, и пела она песенки… Я искусан до мозгов, и все время дождь, дождь… Этим глазиком не видно…
– Ты, Шустрик, совсем психованный стал! – огрызнулся Раф. – Да жив я, жив, тебе говорят! Вот откушу тебе сейчас пол морды, сразу поверишь.
Шустрик едва успел отдернуть голову от сетки.
– Да уж, я, конечно, психоизменяюся, дико извиняюся… Дорога… там это случилось… она черно-белая, как и я…