— Miledy! Look here! Milady! Shall I have it sent to your cabin?[11]
Алкоголик-морковка сдернул с головы светлый прозрачный чулок какое-то подобие инквизиторского капюшона — и, недоуменно пожав плечами, принялся тянуть через соломинку темно-фиолетовый напиток.
Исабель, едва дыша, остановилась в коридоре. Она не знала, куда ей идти, сбитая с толку номерами кают и палуб. Лишь у себя в каюте, где мерно шумела вентиляция и пахло свежестью от постельного белья, она расплакалась и сквозь слезы стала вслух произносить слова, которые должны были ее успокоить: названия привычных вещей, имена знакомых, которые почему-то ни о чем ее не предупредили, не отговорили от такой рискованной авантюры… И усталость, и страх, и печаль убаюкали Исабель, усыпили, помешали закрыть чемоданы и вернуться на берег той же ночью.
— Ну что, Джеки, не жалеешь, что расстался с нижней палубой?
— Не забывайся, жалкий и мерзкий Лавджой! Я ведь могу пожаловаться капитану!
— Давай, давай… Ты ведь знаешь, что с тобой все равно расквитаются…
— Вот как? Где же? Может, в темном переулке, когда мы придем в Панаму? Может, меня будут бить, а я взмолюсь о пощаде? Может, я из чистого благородства смолчу об этом? Такой у вас план?
— Что-то вроде того… Разве еще срежут твои золотые кудри!
— Ты упускаешь из виду одну очень простую вещь, несчастный дурак!
— Ну да?
— Ну да! Мне наплевать на кодекс чести. Я вас всех выдам и всех упеку в тюрьму.
— Сердца, вот чего тебе не хватает. Да и не только тебе, а всем вам — пижонам, «теддибоям», бездельникам, проходимцам! Раньше настоящий моряк стоил морской соли. А вы? Вот бы сейчас новую войну — она бы сделала из вас настоящих мужчин!
— Кого ты морочишь, Лавджой, любовь моя?
— Ну ладно, Джеки… Не будем поминать старое. Мне ведь грустно, что ты не с нами.
_ Грустно? Да тебя просто бесит, что ты мне прислуживаешь!
— Нет, Джеки, нет! Ты же знаешь, ты мне всегда был по душе Мы провели с тобой слишком хорошие минуты! Раскусил я тебя, пичуга, раскусил! А теперь скучаю по тебе, правда! Да разве ты можешь забыть!..
— Молчи, общипанный попугай! Шантаж — самое грязное преступление, и расплачиваются за него дорогой ценой!
— Да нет, Джек… ты меня не понимаешь. Я хочу оказать, что мне боязно делать эти вещи в одиночку. А с тобой, бывало я чувствовал себя увереннее. Но до чего пошел неосторожный народ, Джеки! Помнишь мисс Болвин с ее фальшивыми украшениями, которые…
— Прощай, Лавджой. Завтра принесешь мне горячий чай! Ясно?
— Подожди, подожди! Новенькая, ну знаешь, та латиноамериканка, что села ночью в Акапулько…
— Ничего не желаю знать! В семи морях нет такой мерзкой сирены, как ты, лысый, старый, противный и жалкий Лавджой.
— Но она такая неосторожная, Джеки! Тут просто грех не вмешаться. Представляешь? Девять тысяч долларов в дорожных чеках! Видел что-либо подобное? Лежат себе в ящике, как салатные листья… бери и пускай их в дело, пока свеженькие.
— А ты, оказывается, простофиля, Лавджой! Ведь каждый знает, что у дорожных чеков должно быть две подписи: сверху и снизу. Тебе не приходилось читать об этом? «Safer then money».[12]
— Джеки, Джеки, вспомни, как мы подделали…
— Хватит! Если я еще хоть раз услышу твое вонючее карканье, тебе несдобровать. Клянусь чем угодно! Пойду и донесу капитану. Ты имеешь дело с приличным человеком, с джентльменом. А уж джентльмены знают, как себя вести, запомни это старый дьявол, беззубый вампир, лысый, измазанный дерьмом стервятник!
— Ну? Ну, Джеки! Теперь я понимаю… О, Джек, как я рад, ну правда! Я люблю, когда ты меня ругаешь. Тебе ведь это известно! Разве нет? Но сейчас это не важно. Вспоминай меня в своем королевстве, Джек, как говорил Варавва[13] Ладно, Джеки? Ладно?
— Горячий чай, Лавджой! Я приказываю. Спокойной ночи.
Уснувшая Исабель не почувствовала, как «Родезия» отошла от Акапулько, а наступившее утро, ничем не примечательное, наполненное все теми же привычными церемониями, которые ежедневно повторялись на пароходе с момента его отплытия из Сиднея, было для нее успокоительным и вместе с тем необыкновенным. На туалетном столике, сталкиваясь друг с другом, ездили взад и вперед флакончики и банки. Исабель была еще в постели, когда в каюту без стука вошел стюард. «Good morning, I'm Lovejoy, your cabin steward»[14] сказал он и опустил ей на колени поднос с дымящейся чашкой чаю. Она поспешно прикрыла грудь одеялом, торопливо провела рукой по волосам и, глянув на покачивающийся на коленях поднос, подумала, что иностранцы не слишком считаются с правилами приличия. Выпив чай, Исабель села в глубокую ванну с подогретой морской водой зеленоватого цвета и, разглядывая свое обнаженное тело, вспомнила о том, как проходило купанье в интернате Святого Сердца… Когда она спустилась наконец в столовую палубы «Б», к ней с поклоном подошел старший стюард, представился Хиггинсом, сказал, что будет рад служить ей, проводил ее до столика на двоих и усадил напротив женщины лет пятидесяти, которая ела омлет.