Писатель выбирает ром
В тридцать втором дед даже поставлял алкоголь на одну из голливудских студий. Как он писал в мемуарах, некоторые роли было просто невозможно играть трезвым. Например, роль сурового, но романтичного тюремщика. Или погонщика мулов. Или старых евг’еев, которые должны половину хронометража лицезреть полураздетых красоток и не иметь возможности к ним притронуться ни в рамках съемочного процесса, ни после.
Он думал, что занимается благим делом. В Америке двадцатых-тридцатых люди буквально жили своей работой, и мой дед чувствовал себя главным голливудским дилером, который помогал горе-актерам играть, режиссерам – забывать свои неудачи, а операторам – расслаблять свои уставшие от красоты глаза.
Вильгельм Юстас Шпиц был собакой особой породы, с идеальными белыми усами и рубашкой. А его благовоспитанность всегда удачно скрывала в нем бутлегера.
Вильгельм даже был в гримерке Мэрилин Монро, но самой Королевы там не было – он опоздал на каких-то две-три минуты и из-за сцены слышал, как она поет перед публикой.
Я дальше читаю дедушкины заметки. Он не написал, где познакомился с Хэмингуэем, но ясно, что встреча их носила крайне прозаический характер (писатель пришел к Вильгельму за ромом), между ними состоялся диалог, который они перенесли в апартаменты Эрнеста.
– Вильгельм.
– Эрнест.
– Вильгельм.
– Эрнест.
– Я просто пытаюсь убедиться, что в следующее мгновение ты не разучишься разговаривать.
Вильгельм побывал на Второй мировой войне. Побывал впервые на своей родине и бегал по Берлину, когда русские захватили Рейхстаг. Тогда он впервые понял, что те байки, что травила массмедиа в Америке насчет СССР, – полная чушь. Раньше русские для него были немытыми неандертальцами, которые хотели все сделать общим. А после Берлина он понял, что они просто хотели быть свободными. И то, что их свобода называлась «социализмом», не делало ее ни лучше, ни хуже той, что была в Америке.
– Эрнест, скажи мне. Ты же старомоден. Гений, не спорю. Но ты же живешь прошлым миром. Мир другой. Пора меняться, идти в ногу со временем. А ты ни бедняков, ни богатых не любишь. Как ты с этим живешь?
– Собак люблю, дельфинов, свою жену, каждый раз разную. А вообще, Вильгельм, что касается нового мира – к говорящим псам-то я успел привыкнуть.
– Разве я не один такой на этом побережье?
– На этом – один. Но оглянись вокруг и поймешь, что лучше быть псом, чем шакалом, а половина людей – это блохастые сволочи.
– Ну, ты загнул. Надо к людям попроще.
– Так я попроще. Другая половина – это женщины. К ним у меня никаких вопросов. Одни претензии и недопонимание.
– Эх, Эрнест, без женщин было бы не о чем писать.
– Почему? Лучше всего у меня получаются эпизоды, где женщина куда-то ушла, пропала, или бросила кого-то, или, что еще хуже, – забеременела и вот-вот из женщины превратится в «мать».
– А матери – не женщины?
– Матери уже люди, а быть человеком, да еще и женщиной – это самое сложное, Вильгельм.
– Еще сложнее, если ты еще и собака вдобавок ко всему.
– Ну и черт же ты Вильгельм. Закажи еще два дайкири, пожалуйста.
Вильгельм дожил до 85 лет и умер в Швейцарии. Последним абзацем в его мемуарах значилась фраза:
«Мир придумал много нового за двадцатый век. Лифчики пуш-ап, ядерное оружие, радио, телевидение и телефон. Но мультиков для собак никто так и не снял. Это большое упущение. Потому что были бы мультики для собак – было бы гораздо меньше проблем. Мой дед всю жизнь бежал за воображаемой палкой, которую ему кинула жизнь. В своих мемуарах он писал, что хотел бы снять мультик об этой погоне. Без слов и гав-гавов. Чистое движение. Чистый полет над пропастью. И с ящиком рома, который бы перманентно висел в углу кадра».
Исполнить его мечту или нет – я еще не решил. Но мне кажется, стоит попробовать.
Прага
Для кого-то детство началось с диалога из-под стола. Для кого-то – с отцовской фуражки или маминых туфель. Кто-то впервые вспомнил себя в детском садике.
Сказать, что у меня все совсем по-другому, – ничего не сказать. Моим первым вспоминанием из детства была прогулка по Вацлавской площади в яркий солнечный день. Я был еще меньше, чем сейчас, и такой же пушистый. Моя умильность распространялась за сто шагов.
Никто не замечал такого маленького и прелестного песика, как я, но меня, на удивление, это совсем не заботило.
Когда я смотрю на свои детские фотографии, я рассуждаю – стал ли я хуже с тех пор? Или лучше? Или это не важно? В одном я уверен точно – мои габариты с тех пор не сильно поменялись.