— А теперь, ребята, Валерик Приходько расскажет нам о Москве. Он москвич.
Мы удивленно разглядывали новичка, так как впервые видели живого москвича, да еще нашего ровесника и в нашем классе. Если сначала нас раздражали его волосы, гладко уложенные набок (а мы все были подстрижены под машинку, и наши уши, как приклеенные пельмени, торчали в стороны, подчеркивая и без того тонкие, ямистые сзади шеи), то теперь мы, раскрыв рты, влюбленно глядели на москвича, думая, что мы, пожалуй, тоже могли бы быть такими же красивыми, если бы не наши оболваненные под нулевку головы.
Валерка, видно, почувствовал, какое впечатление произвело на нас слово «москвич». Он встал уверенно, поправил и без того прилизанные волосы и начал спокойно рассказывать о Москве. Он говорил о метро, где подземные станции выстроены из гранита и мрамора, о движущейся лестнице без начала и конца, о Красной площади, Мавзолее Ленина, о часах на Спасской башне, у которых стрелки по нескольку метров, высоченных, десятиэтажных домах…
В классе было тихо-тихо — так не слушали мы ни один урок. Тридцать шесть пар глаз завидуще вперились в счастливчика и буравили его со всех сторон. Нашу отрешенность нарушила учительница:
— Ребята, давно уже был звонок. Идите на перемену. Тебе, Валерик, спасибо. Рассказывал интересно.
— Я бы мог еще, — ответил Приходько.
— Хорошо, мы в другой раз попросим тебя еще.
На перемене мы долго крутились возле новичка, не решаясь нарушить традицию, — первым должен был заговорить с нами Валерка сам. Но он молчал, скучливо разглядывая в окно школьный двор, где до невероятности юркий хромоногий завхоз сгружал с розвальней, припорошенных ржаной соломой, привезенные для нас бидоны с супом, кашей, носил в мешках хлеб. Старику суетливо помогала, больше мешая, ребятня. Заиндевелая низкорослая лошадка склонила голову под тяжестью хомута и дуги.
Первым нарушил традиции нашего класса Женька Чириков. Он, бегая за кем-то, вдруг остановился возле Валерки и спросил просто:
— Скажи, а ты правда жил в Москве?
— Правда, — медленно ответил новичок и высокомерно оглядел с ног до головы нашего Женьку.
Чириков тоже был одет хорошо, и тоже носил прическу, и тоже имел портфель и еще пенал с ячейками для резинки, перьев, ручки, карандашей. Но все это нам почему-то не бросалось в глаза.
— А что рассказывал, правда сам видел? — приставал Женька и все так же просто, не обращая внимания на наши осуждающие взгляды.
Приходько чуть смутился, пригладил волосы и начал:
— Красную площадь видел. В метро катался…
— Так просто и катался? — удивились мы.
— Да, купил билет — и катайся хоть весь день…
— Вот это да-а-а… — враз сказали все, кто стоял рядом.
Новичок спокойно продолжал:
— В Третьяковке был…
— А что это такое?
Приходько усмехнулся, оттопырил нижнюю губу, точно собирался сплюнуть.
— Это картинная галерея. Там лучшие картины мира хранятся: Репина, Сурикова, Иванова…
Мы слушали разинув рты.
— В Большом театре был. Там даже в «Дон-Кихоте» настоящая лошадь на сцену выходит. Такая белая, красивая…
Желая что-то противопоставить рассказу Приходько и показать, что мы тоже живем не в деревне, а вполне нормальном городе, и не беда, что дома и тротуары деревянные и нет троллейбусов и трамваев, я с согласия ребят послал на уроке новичку записку: «А наш Тайшет скоро будет не меньше Москвы».
Приходько несколько раз прочитал записку, кисло заулыбался: «Никогда! Ты что, с Канатчиковой дачи?» — ответил он.
Первое слово нам было понятно. Но что значили слова: «Ты что, с Канатчиковой дачи?» — мы так и не узнали.
Мы были довольны, что новичок не согласился с нами и наконец-то нам было к чему придраться.
Не знаю, как мы поступили бы с Валеркой в тот день, если бы его не встретил после уроков у вешалки приземистый мужчина лет пятидесяти. Он был одет в белый дубленый полушубок, отороченный черной мерлушкой, новые валенки и серую шапку. Не могли в те годы предположить ни мы, ни, видно, этот человек, что в шестидесятых годах в таких дубленках будут щеголять модницы.