Так и проходила Карина в серебряном монисте три года. Боригор же не показывался, даже гонцов не слал — узнать, как подрастает его избранница. Но на то причина была: весть о том, что Боригор самому Диру Киевскому отпор дает, даже в Мокошину Пядь, селище терпейское, дошла. Но над Кариной все равно посмеивались: дескать, теперь их первая красавица всю жизнь вековухой проходит — и не жена князю, и не вдовица. Но разговоры смолкли, когда Боригор все же приехал в Мокошину Пядь. Глядел на подросшую красавицу, слова молвить в восхищении не мог. А она подняла очи на его обезображенное шрамами лицо, на седую бороду, мешки под глазами… Ах, лучше бы и век не являлся за ней князь Боригор Радимичский! Горько было молодость и красу ему отдавать, когда за ней молодые и пригожие парни, словно ручные ходили, в глаза заглядывали. Но вено было уже уплачено, да и щедро одарил князь терпеев за то, что сберегли для него красавицу: пять возов с зерном передал селищу, сукно, руду для кузниц. И Карину отдали князю. Начались два года ее постылого супружества. Однако сейчас ей все чаще казалось, что не так уж и плохо жилось ей за старым Боригором.
По ногам в избе вновь потянуло холодом. Это Акун опять приоткрыл дверь, вглядывался в морозные звезды, определяя время.
— Пора, — наконец сказал он. — Иди, Ясенка. Тебе ход начинать.
Карина снова ощутила на себе недовольный взгляд молодой жены стрыя. Но мужу перечить та не посмела, поднялась, резко сорвала с головы кику[21], тряхнула рыжей косой.
— Прими, Ясенка, — протянула ей Карина горшочек с растопленным салом. На дворе мороз лютый, а Ясенке голой бегать по холоду до первой зорьки, гнать прочь из Мокошиной Пяди Коровью Смерть. Хотя говорят, что бабы в охоте за Коровьей Смертью в такой раж входят, что и холода не чуют. И все же Ясенке поостеречься не мешало — молодая еще, нерожавшая.
Однако Ясенка не раздобрилась от внимания братучадо мужа.
— Что, услужить пытаешься, вину чуешь? Всем ведомо, что Кара кого угодно сведет со свету, а сама дальше пойдет, подола не замочив, глаз бесстыжих не…
— Да уймись ты, баба глупая! — вконец рассердился Акун.
Карина же гнева-обиды не выказывала. Просто смотрела огромными глазами цвета дождевых облаков. Люди говорили — взгляд у нее подлинно княжеский, да и манера горделиво держать голову знатная. Такая, что даже строптивая Ясенка не выдержала, отступила, только пробурчала что-то обиженное. Мол, все против нее: и Укора, и муж родимый, и пасынки, что только гоготали, сидя на полатях да ожидая, когда молодая мачеха на гон пойдет. Ясенка вдруг ощутила злость, да такую, что и бодрящий напиток пить не надо. Что ж, если им так весело, то уж и она повеселится. И быстро, прямо на глазах у мужа и пасынков стала раздеваться, скинула телогрею, резким движением подняла подол рубахи, сняла через голову.
Сыновья Акуна, перестав ржать, открыли рты. Даже маленький Буська, уже дремавший, привстал. А старшие… Они уже в возраст вошли, Каплюша вон сам в ночь на Купалу девок по кустам валял. А тут молодая мачеха вся перед ним, ладная, с круглыми большими грудями, крепким животом нерожавшей молодухи, рыжим пушком промеж крутых молочных бедер.
— Постыдилась бы! — опешил Акун. — В закуте бы разделась.
— Пошто в закуте? — победно улыбнулась Ясенка. — А бесстыжим своим скажи, чтоб не пялились.
Сама будто и не замечала, как парни на нее смотрят. Стоя у очажного огня, медленно, сладострастно растирала по телу жир, улыбалась чему-то.
Староста все же велел сынам лезть на полати, занавеску задернул за ними. Хоть и покрывал молодую жену каждую ночь, но замечал порой, что и сыновья иногда поглядывают на молодую мачеху по-особому. Каплюша тот же… Зря он задержал парня при себе неженатым. Вот и опасается теперь, что его новая жена и сын…
Акун почувствовал злость. Ругаясь сквозь зубы, протянул Ясенке опьяняющий, заговоренный ведунами напиток для гона Коровьей Смерти. Едва та выпила, толкнул к двери.
— Пошла!
Морозная дымка так и объяла ее белое тело. Взяв заранее приготовленный отточенный серп, она шагнула в ночную темень — легкая, голая, сально блестящая — и заголосила, завыла люто, как и положено. И, как ожидалось, захлопали то там, то здесь двери изб, раздались отовсюду оглашенные бабьи визги, крики.
Коровий гон — изгнание мора, что на скотину напал и губит кормилиц домашних. Его только бабы и могут изгнать — традиция старая, но верная. Бегут голые бабы вокруг селища, тянут на лямках плуг, опахивая все дома, и голосят при этом, стонут, воют дико. Злость и ярость показывают хозяйки Коровьей Смерти. Не выдерживает «скотья лихоманка» такого. Либо издохнет прямо в селище, либо укроется, убежит прочь. Только бы бабы ее как следует донять сумели. Потому и поят их зельем особым, потому и носятся по снегу голые и распатланные, с серпами, ножами, тяжелыми сковородами, голосят. Все бегут — и девки, и бабы, и молодицы. Лишь непраздных[22] на дело это не пускают — чтобы дитю охота ночная не повредила.
Карина слышала дикий вой женщин за стенами. Мужики же сидят по домам, не смея нос наружу высунуть. Нельзя на баб в это время глядеть, иначе от ворожбы никакой силы не будет. Но бывает, что Коровья Смерть сама навстречу бабам идет, словно притянутая, — то путником прикинется заплутавшим, то глупым дитем, вылезшим за мамкой в ночь. Тут у женщин жалости нет, обману не поддадутся — вмиг разорвут, раскромсают. Однажды Коровья Смерть в деда-бортника, одиноко жившего на окраине селища, вошла. Вот он, духом злым наполненный, и вышел бабам навстречу. И ничего от него не осталось. Растерзали, разбросали бортника так, что только куски мяса по округе валялись. Правда, кое-кто говаривал, что старика просто болезнь своя доняла. Один он жил, да и помогать ему уже селище устало. Вот и решил бортник принять в себя Коровью Смерть, выйти навстречу бабам бешеным. Да только зря старался старик. Не вошла в него Коровья Смерть, почуяла подвох, обозлилась, и скотины-кормилицы в ту зиму пало больше, чем когда-либо. Это было в тот год, когда Боригор Карину забирал, вот его подношение Мокошиной Пяди и спасло людей. Долго потом поминали его добрым словом. Да и Карину благословляли. Но это было давно. Ныне же Боригор славный уже селищу не подмога. Его свои же — радимичи — в жертву богам отдали.