Дикие голоса женщин раздались совсем рядом. Выли злобно, орали, били железными серпами о котлы, кастрюли, скребли ножами по днищам. Во дворах заливались лаем псы, рвались на привязи от всеобщего бешенства. Карина не выдержала, зажала уши ладонями. Тяжело это все переносить, самой завыть хочется. Лучше отвлечься, думать о чем-то другом… О чем угодно. Вспоминать…
И, сжавшись в комочек, зажав уши, она унеслась мыслями в прошлое. Вспомнила терем в Елани, граде Боригора у истоков великой Десны, вспомнила окошки слюдяные, резьбу по балкам, ложе с перинами лебяжьего пуха, яркую роспись на стене, запахи чистоты, богатства. Ах, как не хватало сейчас ей всего этого! А ведь и здесь она жила в лучшей избе, старостиной. Но теперь-то все по-иному ей виделось: замечала и дым, и копоть, и стылость земляных полов, и то, что жили все скопом, не было уголка укромного, горенки какой незатейливой, где уединиться можно. А еще ей вспомнились разъезды с Боригором, когда брал ее князь с собой на все торжища, из града в град возил, в ловах на зверя потешиться брал. Мир простой девушки из терпеев вдруг сразу расширился, стал большим, людным, интересным. Тогда уже нелепым казалось, что можно прожить весь свой век, не уходя от родного порога. Карина даже жалеть начала стрыя своего, дядьку любимого, который, кроме как в окрестных от Мокошиной Пяди селах, нигде не бывал. Все твердил, что человек своим местом силен. Ах, знал бы он, как интересен мир, как хочется ко всему приложить руки… Но прав оказался именно Акун. И когда приключилась с ней беда, кинулась Карина не куда-нибудь, а в Мокошину Пядь, под защиту старосты-родича. И он не обидел кровное братучадо, обогрел у дымной каменки[23], дал кров. Но все равно Карина не испытывала здесь покоя, тоскливо ей было. Даже дитя, что жило в ней, не радовало, как иных баб, только обузой навязанной казалось.
Тут на плечо Карины легла тяжелая рука Акуна, и она вздрогнула, оторвавшись от воспоминаний. Непонимающе взглянула на стрыя. Что-то вид у того был напряженный. Хмурился, прислушиваясь.
— Что это? Слышишь?
Голос у него был взволнованный, негромкий. Старший сын, Каплюша, рядом стоял, растерянно крутил головой, ловя звуки.
— Никак стряслось что?
Теперь и Карина различила: орали бабы как-то не так, визжали, некоторые звали испуганно. Звук шел от дальнего края селища, оттуда, где огороды в лес упираются.
— Может, бабы с Коровьей Смертью схлестнулись? — высказала догадку Карина.
Однако вскоре и она явственно уловила среди визжащих женских голосов тяжелый мужской гомон. Мужских голосов было чересчур много, они звучали все громче, яростнее, почти заглушая истошный бабий визг. Неожиданно совсем рядом вдруг послышались грубый окрик, топот, громкое лошадиное ржание. Собака во дворе, до этого заходившаяся лаем, вдруг залилась тонким болезненным визгом, заскулила. И злой мужской голос отчетливо прокричал одно слово, страшное слово: «Жги!»
— Ох, лихо! — простонал вдруг Акун.
Карина увидела, как он стремительно схватил топор, кинулся, как был, в одной рубахе, к двери. Еле успела броситься наперерез.
— Не ходи!.. — взмолилась она, с ужасом понимая, что там, за бревенчатой стеной, страшное — там смерть.
Пока стрый, ругаясь, отрывал от себя ее цепляющиеся руки, Каплюша уже кинулся к двери с луком, распахнул и застыл на пороге. В избу так и ворвались крики, шум, отсветы огня. Кто-то проехал верхом совсем близко, метнул в проем двери зажженный факел. Пламя угодило в юношу, он отскочил, затоптал огонь и, уже не оглядываясь, с криком устремился во тьму. Дверь за ним захлопнулась.
Карина немо уставилась на Акута. У старосты дергалось лицо.
— В подпол быстро, — процедил он сквозь зубы. — Хватай младших детей и прячься.
Она повиновалась. Схватившись за кольцо люка, отбросила тяжелое творило над подполом. Взяв маленького хнычущего Буську, опустила малыша в темный лаз. Семилетний Гудим вдруг заупрямился, стал с плачем метаться по углам, убегая. Гудим боялся мрака подпола, где прячется домовой. Но Карина все же поймала, почти за волосы подтащила упирающегося мальчишку к лазу, заставила спускаться. Оглянулась — никого более. И Акун, и четверо его старших сынов, погодков Каплюши, уже выскочили вон, кинулись защищать баб, спасать селище.
Она закрыла за собой лаз. Теперь вокруг был только сырой холодный мрак подпола. Карина ощупала руками бревнышки стенок. Вдоль них обычно стояли короба, кадки, бадейки, в которых хранились запасы. Сейчас запасов уже почти не было, и молодая женщина с двумя плачущими малышами легко нашла свободное местечко.
— Тише, тише, — шептала Карина, прижимая к себе две детские головки. — А то услышит нас нечисть из лесу и проберется сюда.
Они смолкли, только нервно икали, давясь слезами. Нечисти опасались все — и дети, и сама Карина, однако сейчас она понимала: то, что случилось, — хуже нечисти. Чужие, лихие тати напали на селище, напали, когда ни оборониться, ни упредить нельзя. Смогут ли теперь свои мужики отбиться? Сколько напавших-то? Откуда они?
Карина старалась держаться, даже принялась что-то негромко напевать детям. Вскоре по их ровному дыханию она поняла, что испуганные малыши уснули. Детям и положено спать ночной порой. Если бы не шумный гон Коровьей Смерти, они давно спали бы на теплых шкурах у каменки. Но и сейчас уснули, птенчики, сладко и мирно, она же места себе не находит, сидит, словно каменная, расслабиться не может. Если сейчас поднимут творило наверху, если в отблесках пламени возникнет лютая рожа с окровавленным ножом…
Сколько Карина просидела так — не ведала. Постепенно расслабилась, отвлеклась, вновь стала вспоминать прошлое. Припомнила, как некогда ездила рядом с мужем, князем Боригором, одетая в меха, в сапожки привозные хазарские. Тогда она гордилась собой и ничего на свете не боялась. Спереди и сзади их сопровождали княжеские кмети[24] с луками за плечами и длинными копьями у стремян, все в добротных куртках из турьей кожи. Князь же имел кольчугу — настоящую, варяжскую, из мелких спаянных колечек. Неуязвимым казался старый Боригор, а она, княгиня меньшая, любимая, тоже считала себя защищенной. Князь ее баловал, развлекал, никому не давал в обиду. Даже на властную княгиню Параксеву прикрикнул, когда та стала досаждать Карине. А ведь Параксева была старшей женой. У князя Боригора было еще три жены, но всю свою позднюю неожиданную любовь он отдал меньшице, только ее своей Лелей[25], Лелюшкой называл. Ух и злилась же на Карину за это Параксева! Но молчала, не смея перечить мужу. Боригор — он славен и грозен был, сумел племя радимичей свободным отстоять, даже когда жестокий Дир Киевский начал подминать под себя и полян, и северян, и дреговичей. Дира боялись, матери детей пугали жестоким варягом киевским. Боригор же сражался с ним умело, гнал из земель племенного союза радимичей, за то и почитали его, малые племена под руку Боригора просились, моля о защите. Всем достойным казался Боригор. А вот Карине была ведома его тайна, знала о слабости мужа с первых ночей супружества. Не было уже в князе радимичей мужской силы, желание было, а вот сил нет… И то, что делал с ней по ночам прославленный Боригор, вызывало в его молодой жене гадливость. Но и жалость. Пока однажды, в полусне, не поддалась она его ласкам, не выгнулась, застонав блаженно… Боригор сам не свой после этого был. Карина же понимала, что хоть и не так положено мужьям с женами жить, но постепенно постыдную усладу стала получать в том, что делал с ней князь. Однако тягостно отчего-то было — и ему, и ей.