Несмотря на то что они были погодками, они выглядели как двойняшки. У обеих были папины, черные как смоль волосы, густые брови и ресницы и мамины зеленоватые глаза, широко раскрытые и удивленные, как будто сестры только что услышали невероятную новость. И так же, как были похожи и рифмовались друг с другом их уменьшительные имена, они сами были во всем похожи друг на друга: и высоким ростом, и тонкими длинными ногами, и толстыми черными косами, но больше всего — смехом, который все время стоял у них в горле, готовый каждое мгновение выплеснуться наружу без повода и причины. Хотя в том, что они прятались от матери в сене, не было ничего смешного, сестры покатывались от этого со смеху.
На глинистом участке земли, заваленном битым кирпичом, осколками стекла и черепками, там, где стаи ворон, прыгая, перелетая с места на место, упрямо каркая, кружась и суетясь, как сватьи на пиру, справляли свои свадьбы, Маля и Даля, взявшись за руки, плясали до тех пор, пока не валились на глинистую землю.
— Ваш жених, Царь Аист, летит! — кричали они птицам.
Пустое заброшенное место передразнивало многоголосым эхом звонкие девичьи крики.
А дома мать, не в силах дождаться дочерей, подсаживалась в своем одиночестве к спящему в колыбели ребенку и смотрела на него так по-матерински проникновенно, что ребенок во сне чувствовал это и открывал глазки. Хана прижималась к нему с неистовым пылом.
— Сокровище мое, счастье мое, радость моя, сладость моя, утешение мое, — без умолку шептала она, покрывая дитя поцелуями с головы до ног. Даже попку не забывала поцеловать.
Женщина, еще не достигшая сорока, еще готовая вынашивать и рожать, она чувствовала к ребенку такую безмерную любовь, как будто знала, что он был ее последним перед увяданьем. Целые двенадцать лет ждала она его после Дали. К тому же это был мальчик, единственный ее мальчик, и, горячо целуя пухлое детское тельце, она забывала все горести, которые ей доставляли холодность мужа, отчужденность дочерей и деревенское одиночество.
— Эленю, ты любишь маму? — без конца спрашивала она у сына. — Элеши, ты крепко любишь маму? Скажи, Эленьке…
Ребенок хохотал всякий раз, когда мать щекотала губами его нежную, в складочках, шейку.
3Прорезанную колесами колею, которая тянулась по узкой дороге из Ямполья в Кринивицы, все больше размывали дожди и заметал песок.
Ойзер Шафир, единственный наследник, оставшийся в имении, ни с кем из Ямполья ни в какие предприятия не пускался, никому о своих плохих должниках и запутанных делах не рассказывал и сохранял подобающий кринивицкой усадьбе статус. Но ямпольским евреям палец в рот не клади: они сами разнюхали, что новый кринивицкий наследник не стоит и понюшки табаку и что не он владеет усадьбой, а усадьба владеет им.
Толстосумы из местечка, которые не любили кринивицкую усадьбу за то, что она подрывала в Ямполье их репутацию богачей, махали рукой всякий раз, когда Ойзер в белом дорожном пыльнике подъезжал с видом помещика на бричке, запряженной парой, к дому адвоката-гоя.
— Ойзер дайлим хойшие но[25], — напевали они, как поют на Симхас-Тойре, намекая на бедность Ойзера.
— Даже кнут и тот ему не принадлежит, — льстили толстосумам мелкие маклеры, — это всем известно.
Сперва ямпольские обыватели перестали карабкаться в усадьбу на горе. Потом и «маленькие» ребе, погорельцы, отцы, собирающие деньги на свадьбу дочери, составители книг и странствующие проповедники перестали протаптывать дорогу из Ямполья в Кринивицы. Ойзер никого не прогонял. Наоборот, идя по стопам отца, горячо желая стать его истинным наследником, он много жертвовал на бедных, даже больше, чем мог. Он, так же как отец, приглашал гостей за большой дубовый стол и приказывал стелить им свежую солому на ночь. Но люди не находили в нем той расположенности, того тепла, какое они находили в его отце в течение многих лет. Угрюмо сидел Ойзер за обеденным столом. И хотя он, бормоча, приглашал угощаться, кусок застревал у гостей в горле. И один за другим они перестали приходить. Только побирушки с торбами продолжали таскаться в усадьбу. Узкая песчаная дорога, ведущая в гору, запустела, заросла редкой травой. Со временем и сам Ойзер перестал торить эту дорогу. Больше незачем было объезжать на бричке присутствия и усадьбы — с тем же успехом можно было обращаться к покойникам. К тому же лошадь и кучер теперь нужны были для работы в усадьбе, и Ойзер повесил белый дорожный пыльник в шкаф и вынимал его редко.