- Устал,- развела руками Маняша.- Все хозяйство на себе везет. Я-то, сама знаете, бестолковая, так все ему приходится. Вот ремонт недавно сделал. Глядите, какие обои веселенькие...
- Ладно,- сказала бабушка,- мы пойдем. Человеку продохнуть некогда, а ему еще гостей развлекать надо.
- Хорошо, Семен Иванович,- согласилась Маняша,- отдыхай тут, а то тебе завтра еще диван перетягивать. Мы на кухне посидим, пластинки вот послушаем.
Она сняла с шифоньера патефон, и мы пошли опять на кухню.
- Вы не глядите, что он старый,- убеждала Маняша бабушку под звуки танго.- Это он так, куксится. Завтра встанет как огурчик. А станет что-нибудь делать с шутками да прибаутками, так смотреть любо-дорого. Нет, мне все-таки в жизни повезло. Такой человек достался. Трезвый, работящий... строгий, правда, но зря никого не обидит. Нашу сестру надо в руках держать, а то ведь мы все норовим на шею влезть.
- Это уж точно,- подтвердила бабушка не без ехидства.- Сама-то работаешь, ты ведь еще молодая?
- Какое там,- вздохнула Маняша.- Я хотела устроиться на железную дорогу, тут рядом, а хозяин ни в какую. "Ты,- говорит,- отработала свое, теперь занимайся домашним хозяйством, а об остальном я сам позабочусь". Не пустил на работу, и точка. Теперь вот отдыхаю.
- Хорошо тебе,- сказала бабушка.- Все дуриком, а устроилась так, что другие могут позавидовать.
- Сама удивляюсь,- сказала Маняша,- за что мне такое счастье. Видно, правду говорят, что умный сам идет, а дурака бог ведет.
Пластинка кончилась, и мы услышали слабый голос Семена Ивановича:
- Маняша, поставь любимую.
- Сейчас, сейчас,- крикнула она и принялась крутить ручку патефона.
Тут бабушка решительно поднялась с места и стала прощаться. А Маняша стала извиняться, как будто в чем-то провинилась перед нами.
- Вы уж не обессудьте... Что же вы так мало посидели. Может, еще чаю?..
Но бабушка была непреклонна. Тогда Маняша поставила пластинку и пошла нас провожать. Дверь в прихожую она оставила открытой, чтобы на лестнице было светлее.
Мы спускались вниз, как альпинисты, боком, держась за руки: сначала Маняша, потом бабушка и, наконец, я. А сверху, из распахнутой настежь двери на нас проливался жидкий свет и доносились слова песни:
Тебя лучи ласкают жаркие, Тебя цветы одели яркие, И пальмы стройные раскинулись по берегам твоим.
Песня вдаль течет.
Моряка влечет
В полуденные твои края.
Ты красот полна,
В сердце ты одна,
Индонезия, любовь моя.
Внизу бабушка все-таки оступилась и чуть было не упала. Хорошо, Маняша вовремя поймала ее за плечи.
- Да что ж это такое,- рассердилась бабушка.- Нечто трудно электричество в сени провести. Слышь, Индонезия, ты скажи своему, чтобы лампочку повесил, а то, пока он там на стороне сотни сшибает, ты здесь ноги поломаешь.
- Обязательно,- видимо, не совсем поняла ее Маняша.- И лампочку повесим, и лестницу подновим. Было бы здоровье.
Так закончился наш первый и последний визит к Маняше. Бабушке, кажется, не понравилось в гостях у старой знакомой. Пока мы шли домой, она все время ворчала и называла Маняшу "стервой", а ее мужа "подкаблучником".
- Вот посмотришь на такую стерву и ведь жениться вовек не захочешь. Все тихоню из себя строила, а сама небось только и думала, как такого захомутать, чтобы можно было на нем ездить.
А этот дуралей, подкаблучник, куда только смотрит. В чем душа держится, а туда же: "Я сам, сиди дома..." На фабрике вкалывает, по домам подрабатывает, еще и кровать сделал, чтобы ей мягко дрыхнуть, а сам на сундучке, как кошка... Тьфу, ей-богу, противно. Моги моей больше у них не будет.
Мне тоже у Маняши не понравилось. В других местах мне давали поиграть слониками с комода или разрешали полистать книгу с картинками, а здесь только чай да пироги. Эка невидаль... Вот песня запомнилась, правда.
Я потом еще ходил по двору и напевал: "Индонезия, любовь моя". Но вскоре и она забылась.
Но вот однажды мы с бабушкой шли с рынка мимо кладбища, и вдруг я услышал звуки оркестра.
Там у нас, когда хоронили, часто играл оркестр. Только на этот раз музыка была какая-то чудная. "Батюшки, да ведь это они "Индонезию" играют",-хотел я сказать бабушке, но она уже сама услышала. Перекрестилась, схватила меня и сказала: "Ухайдакала мужика, стерва..."
На следующий день в очереди она уже всем рассказывала, как одна ее знакомая, то есть Маняша, насмерть заездила своего мужа. А он был такой мягкий душевный человек, что никогда ей слова поперек не говорил, а только ишачил на нее как проклятый. А она ему за это после смерти "Индонезию" сыграла.
Все слушали и удивлялись, до чего может дойти человек в своей жестокости, и тут вдруг одна женщина в очереди говорит:
- Постойте, постойте, это вы не про Маняшу ли киржацкую рассказываете, жену Семен Ивановича?
- Про нее самую,- говорит бабушка,- чтоб ей ни дна ни покрышки.
- Да как вы можете,- разозлилась женщина.- Ничего не знаете, а говорите. Она же святой человек. Семен Иванович уже пять лет со своего сундучка не поднимался, паралич его разбил. А она за ним, как за дитем малым, ухаживала. Другая бы давно его сбагрила в больницу, и дело с концом, а Маняша на себя такую тягу взвалила и никогда никому не пожаловалась. Только вот мы, соседи, и знали про ее беду. Притом она еще на фабрике работала, потому что мужниной пенсии на жизнь не хватало. Она ведь своему ненаглядному Семену Ивановичу норовила что получше приготовить. Вот она какая, а вы говорите. Не знаете, а говорите... Стыдно вам.
Бабушка как услышала все это, схватила меня за руку, так что мне больно стало, и бегом.
Выбежали мы на Сущевку, оттуда до железной дороги рукой подать, но тут бабушка остановилась, погладила меня по голове и сказала: "Ох, грехи наши..."
ПРИСТАНЬ
(Повесть)
Секретарь Синюхинского сельсовета, молоденькая девчоночка Рябыкина Светка, та самая, которая только-только окончила десять классов, изображала из себя какую-то канцелярскую даму. Где уж она ее подсмотрела, бог ее знает. Может, в районе, а может, по телевизору. Чем привлек ее этот, ущербный в общем-то тип, трудно сказать, но только Светка очень старалась. А получалось нелепо, смешно, как смешно бывает, когда дошкольница рядится в материно платье и мажет губы сестриной помадой.