Сын Глеб занял в его жизни совершенно особое место. Он, если можно так выразиться, был его душой, то есть единственным человеком, которого он любил и любовь которого готов был заслуживать.
- До рождения Глеба он не знал ничего подобного. Женщин, которые обозначивались в его жизни, не нужно было завоевывать, они сами были не прочь прийти и взять свое. Иных он не знал, да и не мог знать в силу своего характера. Друзей у него в общем-то не имелось, потому что дружить с ним, честно говоря, было не интересно. Уж очень он сосредоточился на своих расчетах и чертежах, как будто вокруг ничего стоящего больше не было. Сам добровольно отказался от всего мира, выгородив для себя только небольшой его кусочек, где чувствовал себя достаточно уверенно. Некоторые, правда, кто из корысти, а кто из любопытства, наведывались к нему за оградку, но никто не желал оставаться на этом пятачке навсегда. Даже если бы кто-нибудь и пожелал из добрых побуждений разделить духовное уединение Федора Христофорювича, у него все равно бы ничего не получилось, потому что делянка у него была одноместная. И вытащить его оттуда тоже не удавалось никому. Даже жене, которая бралась за это дело всерьез, никак не удавалось втянуть его в семейный круг. Он вроде бы и не сопротивлялся, но никакого энтузиазма со своей стороны не проявлял. Вот придет он с работы и она ему скажет: "Федя, сходи, пожалуйста, в магазин, а то у нас масло кончилось". И он, ни слова не говоря, пойдет и купит масло. Поведет она его в гости, он наденет свежую рубашку и галстук, придет к людям, сядет где-нибудь в углу и улыбается молча весь вечер, как какой-нибудь иностранец азиатского происхождения, а когда к нему обратятся - ответит дружелюбно, но коротко, как будто отмахнется, и опять молчит. Кого хочешь такое поведение может вывести из себя. Поначалу жена обижалась, закатывала истерики по ночам, плакала и, всхлипывая, бросала ему горькие упреки. И он тоже чуть не плакал, потому что сердце у него было доброе, но ничего с собой поделать не мог.
Но в один прекрасный день как кто надоумил ее: "Батюшки, да ведь он не от мира сего". Стало быть, неудачник, его жалеть надо, а не корить. И стала она его жалеть. Другой бы мужик сразу на дыбы встал, не допустил, чтобы его жалели, инвалидов жалеют, непутевых, а кому приятно сознавать свою неполноценность. Только Федор Христофорович на это вроде и ничего, ему вроде как удобно. Так они и жили: она ему потакала, как маленькому, а он ее обеспечивал, и обоих это устраивало до тех пор, пока у них не родился сын Глеб. Во время родов у ребенка была вывихнута нога. Дольше обычного он не начинал ходить. А когда наконец пошел, то стало ясно, что он будет хромать. С рождением сына что-то перевернулось в их жизни. Федор Христофорович, который всю жизнь витал где-то между первым и третьим законами Ньютона, стал мало-помалу возвращаться на землю. Теперь он все свое свободное время старался проводить не в библиотеке, а дома. Все чаще на его письменном столе рядом с монографиями по сопромату и кибернетике можно было видеть "Веселые картинки" и "Здоровье". По вечерам он целыми часами мог смотреть, как Глеб лепит из пластилина солдатиков и индейцев, а то вдруг вскинет его на шею и пойдет скакать по дому. И в общении с другими он менялся на глазах. Если раньше он в основном отвечал на вопросы, то теперь не прочь был и сам заговорить о чем-нибудь для всех интересном, о международном положении, например, или же о футболе, в котором ровным счетом ничего не понимал.
"Чудной какой-то стал наш старик,- говорили на работе.- Бывало, из него слова не вытянешь, а теперь не остановишь. Стареет. На пенсию пора..." И жена не могла понять, что случилось с Федором Христофоровичем. Ну, чудной был мужик, нелюдимый, зато и смирный, с руки клевал, а тут как будто подменили. Уж не завелся ли у него кто-нибудь на стороне? Он хоть и не видный, но военный, а этим нынешним вертихвосткам все равно с кем крутить, лишь бы за них в ресторанах платили. Так в ее отношение к мужу вкралось подозрение. Еще больше оно усилилось, когда Федор Христофорович, как будто вняв разговорам сослуживцев, подал в отставку.
К тому времени он был уже подполковником, жил в Москве, на улице Алабяна, в просторной двухкомнатной квартире с женой и сыном Глебом, которому исполнилось десять лет.
После выхода на пенсию он устроился работать в районный Дом пионеров. Там он два раза в неделю вел кружок технического творчества, где занимался и его Глеб.
В другие дни он читал сыну вслух, играл с ним в мяч, водил его в физкультурный диспансер, а по воскресеньям выезжал с ним за город, прихватив с собой удочки и шахматы.
Пару раз жена, мучимая подозрениями, увязывалась за ними, но ничего такого не обнаружила и оставила это дело, хотя и не перестала подозревать мужа в измене.
Это было самое лучшее время в жизни Федора Христофоровича. Благодаря своему обостренному отцовскому чувству, он то и дело открывал для себя радости, о существовании которых ранее и не подозревал. Марк Твен и черносмородиновое мороженое, Исторический музей и кинокартина "Тарзан", дворец в Царицыно, марки с пальмами и львами и лодки на Останкинском пруду все это, переплетаясь самым невероятным образом, составляло прелесть его новой жизни. А смыслом ее был Глеб, улыбчивый мальчик среднего роста, который выделялся среди сверстников разве только тем, что слегка прихрамывал, почти незаметно для тех, кто этого не знал. И все благодаря стараниям Федора Христофоровича, который не жалел ни времени, ни сил для того, чтобы Глеб развивался как вполне здоровый мальчуган. Впрочем, сил у Федора Христофоровича от этого не убывало, а скорее прибавлялось. Он утверждал, что теперь чувствует себя намного лучше, нежели, скажем, двадцать лет назад. И сомневаться в этом не приходилось. Ибо его дружба с сыном была не чем иным, как забегом на сверхдальнюю дистанцию, требующим выносливости стайера. Попробуй расслабиться, потерять форму, тут же и отстанешь, а этого Федор Христофорович боялся больше всего на свете.