Есть, конечно, в моей судьбе и вина родителей. В том, что я сбился со своего пути, виновата моя мать. Если бы она, когда мне было два года, не совершила той глупой ошибки, то, может быть, под влиянием отца я бы не стал ни пить, ни курить, ни воровать. Но прежде всего, конечно, виноват я сам, и мне придется самому исправлять ошибки в своей жизни и устраивать ее. Ошибок я совершил много, не задумываясь, хотя и была голова на плечах. Я тогда думал, что это все шуточки, но со мной не шутили. И вот теперь, прожив такую, жизнь, я хочу сказать вам, пацаны: «Не делайте таких глупостей в жизни, как я, прекращайте свои дурные занятия». Ох, если бы мне дали возможность уехать домой, я бы не знал, как благодарить. Дома я устроился бы на работу электриком или автослесарем и посвятил бы всю жизнь этому и даже учил других, а это очень хорошее дело, и работать я люблю. Записался бы в какую-нибудь секцию, читал бы книжки и, думаю, смог бы уберечь себя от поступков, которые я совершал раньше. Но, увы, такой возможности у меня в ближайшее время не предвидится. Спасибо вам, Владимир Александрович, за доброту, за то, что отнеслись ко мне по-человечески, что поверили мне Я навсегда запомню ваши слова: «Чтобы стать подлецом, нужен один шаг в сторону, а чтобы стать человеком, нужно идти по трудной дороге жизни»
Я прочитал то, что написал вам, и почувствовал боль в душе. Я резанул себя сам и сколько буду жить, так и будет эта боль... Ваш воспитанник Василий Березин».
Тезки
— К тебе там пришли, — предупредил меня дежурный первого этажа.
— Кто? — поинтересовался я
— Откуда я знаю, парень какой-то. И чего они лазят, я бы приемник вообще обходил, — ворчал сержант.
Не дослушав его, я поспешил на второй этаж принимать ночную смену в приемнике. На банкетке сидел высокий, коротко остриженный парень лет 17—18. Увидев меня, он подошел
— Здравствуйте, Владимир Александрович. Не узнаете? Да вы же меня в «спецуху» отвозили. Вспомнили?
— Лицо знакомое, — сказал я, пристально вглядываясь в него — А вот как зовут, не помню. Вас за девять лет столько прошло, разве всех упомнишь!
— Никита я! — напомнил он.
— Подожди-подожди, я тебя, вроде, куда-то на юга отвозил, — вспомнил я.
— Точно! — улыбнулся Никита
— Что, в гости к нам? — спросил я его.
— Да, хотел вас повидать Вспомнил свое детство, — кивнул он головой на воспитанников, которые с интересом прислушивались к нашему разговору.
— Меня в армию забирают. До поезда еще три часа, вот и отпросился к вам.
Уложив пацанов спать, мы сели на банкетку
— Курить-то мне сейчас можно?
Я кивнул.
— Смотрю я на них и себя вспоминаю, — закуривая, начал он, — как я так же сидел, все ждал, может, не отправят в «спецуху». Весь день маешься от безделья, а вечер придет — вздохнешь с облегчением- еще один день прошел. Потом привык. Человек ко всему привыкает.
Все дни друг на друга похожи были: утром встанешь — моешь полы, от ментов получаешь, потом сидишь весь день у телевизора с перерывом на обед. Где тебя повар отматерит, что есть не захочешь. Хорошо, когда в мастерскую возьмут, за работой время быстрее идет. А вечером опять приседания, отжимания, «подъем-отбой». Это сейчас вспоминать весело, а тогда...
— Но все равно грустные у тебя воспоминания получаются, — заметил я.
— Так все детство в приемнике да по «спецухам». Что вспоминать? — вздохнул он. — Отца-алкофана, мать, постоянно избитую, в синяках, или тех старых пердунов из комиссии, которые меня в «спецуху» отправили?! Дружков, которые сейчас по зонам, или подруг, которые напьются и тянут в постель... Вспоминаю, как воровал, а воровал-то от нужды; угонял от безделья, а водку пил, чтобы заглушить свою тоску. Я же никому не был нужен, одно слово — воспитанник... Кругом воспитатели, в школе орут, в ментовке пугают, всякая там общественность от скуки ради совестит, а воспитания-то нет и не было. Спихнули в «спецуху» и отвязались. В «спецухе» жил сам по себе, главное было — до выпуска дотянуть, не «тормознуться». Да и в «спецухе» мы тоже воспитанники такого-то отряда, а у кого что на душе — всем по фиг.
Воспитателям нашим было важно, чтобы мы не дергались, не выступали и чтобы в побег не ломанулись. Пашешь на благо профтеха, и тебе к выпуску наскребут, чтобы хоть шмотье купить, чтобы домой не стыдно было ехать. А как ты живешь, воспитанник «спецухи», никого не волнует: толпой в столовую, строем в кино, отрядом на учебу, отделением на отдых. Вот пацаны и придумали свои законы, чтобы нескучно было: слабак — значит «чуха», сломался — «мареха». Доказывай, кто ты — вор, бугор, пацан, и кем жить будешь. Сколько пацанов прошло через это! Некоторые не выдержали. Кто потом в психушку попал, кто был постоянно в бегах, лишь бы не вернули, лишь бы снова не нарваться на кулаки мастаков и беспредел пацанов. Был такой, что не выдержал и головой вниз с четвертого... Короче, были мы никто за высоким забором вдали от дома. От родоков лишь письма и свиданки. Высокий забор, а за ним жизнь в джунглях.
Я не знаю, зачем я вам все это рассказываю, — вдруг смущенно произнес он и продолжал:
— Меня как-то после «спецухи» спросили: как там житуха? Я друганам ничего не мог рассказать. А почему вам рассказываю, вот так, запросто? Наверное, посмотрел на этих мелких, вспомнилось...
Никита замолчал и глубоко затянулся. Чувствовалось, что ему хочется выговориться, как бы освободиться от тяжелых воспоминаний, которые давят на него. Он пришел сюда, в приемник, в котором осталась частичка его детства, чтобы судить себя и всех тех, кто был причастен к его бедовой жизни, к детству без мальчишеской радости. Никита еще раз вдохнул дым и бросил окурок.
— А вы знаете, кого я вспоминал в «спецухе»? — улыбнувшись, спросил он. — Старшину, которого мы встретили в аэропорту, помните?
— Старшина?! — я старался вспомнить ту поездку с Никитой, и память моя высветила худощавого милиционера с седыми, как снег, волосами, грудь которого сверкала знаками милицейской доблести.
Мы с Никитой не знали, куда приткнуться в этом многолюдном аэропорту, где пассажиры сидели, лежали и спали на газетах. И тогда я решился.
— А будь что будет, пойдем в «дежурку».
И мы побежали под дождем в комнату милиции. Встретил нас тогда старшина, приветливо предложил чаю.
— Куда ты его? Сбежал? — поинтересовался он.
— Да нет, везу в спецучилище, — объяснил я.
Старшина внимательно посмотрел на Никиту и спросил:
— Это за какие такие грехи?
— Воровал, — коротко ответил подросток. Видимо, ему не хотелось ни расспросов, ни нотаций.
— Ясное дело.
Никита, выпив чаю, поставил стакан. И вдруг старшина задержал его руку. На ней была татуировка фашистского креста. Я сейчас отчетливо помню их руки. Сухая, жилистая рука старшины и твердая, с кровавыми корочками на костяшках и синеватой татуировкой рука подростка.
— Тебя зовут-то как? — спросил старшина.
— Никита!
— Ого! Так мы, выходит, тезки! Я тоже Никита, только Ефремович, — усмехнулся он. Потом достал папироску, размял ее, сделал из мундштука гармошку и закурил. — Я ведь, Никита, тоже воровал, только это давно было, в войну, — сказал запросто старшина, чем очень удивил нас. — Держали нас тогда фашисты в концлагере. Было нашего брата тогда несколько бараков, а к концу осталось лишь в двух. В нашем бараке, почитай, сорок пацанов ждали своего часа. Остальные — кто от работы помер, кто, кровь сдав, на утро мертвяком был, а кого в печах сожгли. К концу войны печь дымила без передыху. Нам-то повезло. Освободили нас американцы. Посадили на машины и повезли. Никто не знал, куда нас союзники везут: едем, гадаем. По дороге началась бомбежка. Ну, мы в лесок. Был среди нас шустрый паренек с Украины, лет пятнадцати, Василием звали. Лежим в кустах, а он нам и говорит: