— Бежать надо, пацаны, к своим пробираться.
Рванули мы за ним. Долго бежали. Остановились дух перевести, оказалось нас семеро разных годов, от десяти до четырнадцати. Слиняли мы от союзников, лазили по лесам. Тимка по звездам определил, куда идти. День уже идем голодными и как-то повстречали в лесу спящего фашиста. Автомат у него взяли. Мы бы потихоньку ушли, да он возьми и проснись. «Хальт!» — кричит. Мы как услышали, сразу будто озверели, кинулись на него. Чуть до смерти не забили. Бросили мы его. Идем, а есть хочется так, что в животе урчит. Ванюшка еле ноги передвигает,.его Ленька с Семкой тащат. Поглядел на нас командир Василь и говорит:
— Надо в деревню идти, пошукать...
Пришли мы, значит, лежим у дома. Выходит немец и поросят своих кормит. Тут Василий встает и с автоматом на него. Немчура перетрухал и начал кричать:
— Гитлер капут! Гитлер капут!
А Василь ему:
— Сами знаем, ты нам пожрать давай.
Сообразил, повел домой. Зашли. Жену его до смерти перепугали. Наелись, да только не досыта. Василь не дал. «А то помрете», — говорит. Тогда мы еду с собою взяли, сложили в телегу. Немец нам лошадку запряг, а сам все косился на командира.
— Давай-давай, вы у нас побольше взяли, а сколько погубили! — торопил его Василь.
Ох, и покатались мы с ветерком! Смеялись и веселились, давно такого не было. За время, что были в концлагере, разучились радоваться. Да только недолго мы веселились: началась бомбежка. Василь-то и говорит:
— Не, хлопцы, лучше пешком.
Распрягли мы лошадку, ну, она скотина умная, обратно к хозяину потопала. Пошли мы пешком. Оружия по лесам валялось навалом, вот мы и вооружились. А с пистолетами да автоматами мы храбрые были и злые на фашистов. По их деревням шастали, харчи себе доставали, одежонку справили. Как-то раз натолкнулись мы на винный погреб. Ну и напились. Идем по лесу, песни орем, немцы-то то ли боялись нас, то ли жалели — кто теперь поймет. Один только на нас с топором вышел, так Мишенька живо ему башмаки сделал. Он такого дал гапака! Как-то под вечер, светло еще было, зашли мы в городок небольшой. Нашли в нем магазинчик, а там велосипедов куча. Новенькие стоят, блестят. Взяли мы по велику и поехали. Не успели выехать, начали бомбить, мы — в канаву. Лежим. Крутом все бабахает, аж земля трясется. Уши заложило, звон стоит. Прямо перед нами бомба взорвалась, посыпался домик. Трехэтажный был и нету его, только груда камней и осталась. Еще рядом-один обвалился, а за ним и маленький загорелся. Лежим мы и слышим: вроде как пацан кричит. Точно! Выбегает из дома пацаненок лет так десяти, куртка на нем горит. Вдруг Василь срывается и — к нему. Куртку на ходу снял, сбил его с ног и курткой своей накрыл. А тут опять засвистело, и раздался взрыв. Мы ткнулись в землю. Как бабахнет! Нас землей забросало. Тихо так лежим, не двигаемся, перетрухали. Думали, кончаются наши жизни молодые. Слышим, вроде как стихло, выбрались из-под земли, выглядываем — лежит наш Василий. Мы его зовем, а он не шелохнется. Рванули к нему, подбегаем...
Старшина замолчал, раскуривая папироску. Я заметил, как дрожали его руки. Глубоко вздохнув, он продолжил:
— На спине у Василия кровавое пятно, осколком его сразу насмерть. Подняли мы его, а мальчишка, немец-то, живой. Гришака схватил автомат, передернул затвор и со слезами и злобой — на мальчишку...
— Фашистский гаденыш!
Тимка толкнул его, очередь выше прошла. Пацаненок перепугался и реветь.
— Не надо, Гришатка, Василь бы так не сделал, — сказал Тимка.
Гришака бросил автомат, сел на землю и зарыдал. Тут из дома немка выбегает, нас завидела, остановилась.
— Пауль! Пауль! — позвала она сына.
Потом подбежала и схватила его.
Похоронили мы Василия на берегу озера. Ванюшка упал на холмик, заплакал. Его Василь больше всех любил, жалел. Подняли мы его. Он в Тимку уткнулся и повторяет одно и то же:
— Васька, ну как же так? Васька, ну как же так?
Дали мы салют в память о боевом товарище, попрощались с ним и поклялись, что, если будем живы, все вместе придем на его могилу. Сестренку его с мамой найдем. Потом мы еще дней пять шли и вышли на своих. Они нас поначалу за «гитлер-югент» приняли, а как Гришатка матом начал их поливать, перестали стрелять.
— Пацаны, русские, наши!
— Да, русские мы, ош твою через тудрит да в зад, глаза обморозили вояки, — не унимался Гришатка.
Нас отмыли, накормили, одели в солдатское. Оружие, конечно, отобрали. Просились мы с ними, да куда там, не взяли: «Вы, — говорят, — свое отвоевали, мы теперь фрицам за вас покажем, ош твою».
Посадили нас в машину и на восток — домой, а там поездом. Пожили в детприемнике, воспитатели как увидели у нас номера на руках, заохали, кормили нас получше. После — кого куда. За Ванюшкой мать приехала. Тимку отец-летчик забрал, Леньку с Семкой — в детдом, Гришатку в суворовское — он песни хорошо пел. Мишку на Урал повезли, а меня вот — домой. Тут я мать и нашел. После войны нашел я и маму Василя с сестренкой, живы оказались. Как мне ни трудно было, рассказал я им, как погиб Василь — наш друг.
— Вот так-то, Никита! Ты вот что, надежду не теряй, все образуется, тезка. — Он поднялся, посмотрел в окно.
За окном рассветало. Занималось утро.
— Однако утро уже, да и автобусы вроде пошли, пора вам!
— А к Василию вы потом ездили? — спросил его Никита
— Да, встретились мы: Тимур, Ванька, Семка и Ленька. Только Мишку мы не дождались, сгинул он в лагерях, только уже среди наших. И Гришатку мы не увидели. Погиб от взрыва, когда бомбу доставал. Нашли мы ту могилку и не узнали ее. Ухоженная, цветы живые.
Мы поначалу растерялись. Подошел к нам немец, представился. Паулем зовут. Тут-то мы и сообразили. Запомнил, выходит, своего спасителя. У могилы Василия мы с ним по-русски помянули друзей своих, чье детство выпало на войну. Вот так-то вот. Ну что, прощаться будем?!
Нам было грустно расставаться с этим удивительным человеком. За эти часы как-то породнились.
— Будете в наших краях — заезжайте, — сказал мне на прощанье старшина.
Стали прощаться. Пожимая руку Никите, он вдруг задержал ее в своей ладони и, указав на татуировку, сказал:
— Зря ты это, паренек, дурная это память. Моя-то со мною до конца, — и он показал руку, на которой синели цифры. — В добрый путь!
Зазвонил телефон, он поднял трубку: начинался новый день милицейских буден, а мы поспешили к автобусу.
— Вы потом не заезжали к нему? — спросил Никита.
— Эх, жизнь наша! Бежим и не замечаем, как пробегаем мимо чьей-то судьбы, таких-то вот людей, мимо чего-то дорогого и близкого. Теряем родных, близких, друзей. Так недолго и себя потерять. Не по-людски это! Озлобились в своем безверии, сидим в своей скорлупе, лишь бы выжить. Не жизнь получается, а борьба за выживание. Сквозь злобу ничего не видим. Ох, как бы потом не обожгло совесть! Стыдно ведь! Если бы ты знал, Никита, как меня жжет внутри! Стыдно, стыдно, Никита.
— Ну, мне пора, — встрепенулся парень, — через полчаса отправка. А хорошо, что я зашел к вам: на душе так хорошо стало, полегчало вроде.
Он протянул мне руку. Я присмотрелся. Там, где была татуировка, остались рубцы на розоватой коже.
— Ты хоть напиши, Никита, — попросил я.
— Извините, но я не люблю писать. Лучше вот так поговорить, — оправдался он.
— Ну, тогда держись! — пожелал я.
— Чего-чего, а драться за себя на запретках, вроде этого приемника, научили так, что отобьемся и пробьемся.
Мы попрощались у ворот. Я стоял у окна и сквозь решетку смотрел, как Никита скорым шагом шел по заснеженной улице. Вот он остановился и помахал мне рукой.