К горлу подступает все разом: больная дочь, страх за нее, усталость, от Семена давно нет писем, и она зло кричит:
— Барсукова! Вон из класса!
Казалось, девочка с трудом очнулась, не сразу поняла, что это обращение к ней, а поняв, покорно поднялась, пошла к дверям. И вдруг Лидию Степановну поразила тишина в классе. В этой тишине было осуждение, даже вражда.
— Лидия Степановна! — с отчаянием прошептал с первой парты безбровый, в синем свитере Сережа Попов. — Лидия Степановна, у Нины… папа… под машину попал…
Секунда ошеломленности, стыда, залившего лицо, острой боли, впившейся в сердце, — и учительница рванулась к двери:
— Ниночка, прости… Что же ты…
И только теперь разглядела ее измученные глаза, завиток волос на лбу, точь-в-точь, как у Олюни.
Трудный случай
Вы просите рассказать о каком-нибудь трудном случае из моей учительской практики? Случаев этих у меня, как, впрочем, у каждого учителя, проработавшего в школе много лет, более чем достаточно.
Но один я в памяти выделяю почему-то особо. Может быть, потому, что произошел он в самом начале моего пути воспитателя, лет тридцать назад, и вызвал целую бурю чувств и сомнений.
Как-то получил я руководство шестым классом, из которого уже ушло… трое учителей. Вернее, их выжили «милый детки».
Но был я молод, искал «твердые орешки» и воинственно устремился в этот класс.
Ну-с, вхожу. Познакомились. Говорю бодрым деловым тоном:
— Дети, достаньте учебники.
А возле черной доходящей до потолка круглой печки сидит паренек лет шестнадцати, толстогубый, с наглыми умными глазами (позже я узнал его фамилию — Грачев), и говорит классу:
— Не доставай!
Я на секунду даже лишился речи. Грачев смотрит на меня насмешливо своими разбойничьми темными глазами, и никто учебников действительно не достает. Один полез было в парту, да Грачев так бешено на него зыркнул, что тот съежился, отдернул руку от парты, как от огня. Я вплотную подошел к Грачеву, сказал как только мог спокойнее и тверже:
— Достань учебник!
— А он мне не нужен, — ответил Грачев, разбросав руки вдоль спинки парты.
Волосы у него черные до синеватого отлива, немного пониже правого глаза вдавлинка, похожая на крохотную подкову.
— Достань учебник, — повторил я.
Он теперь даже ответом меня не удостаивает, смотрит куда-то мимо. Чувствую, как внутри все начинает дрожать от гнева, но я еще сдерживаю себя, понимаю: хочет он вывести, меня из равновесия.
— Тогда тебе придется уйти из класса…
Он, отвалившись на спинку парты, усмехается:
— Мне и здесь хорошо. — Извлекает из кармана колоду карт и, обращаясь к классу, предлагает:
— Сыгранем, братва!
Я от оскорбления чуть не закричал, но сумел и здесь скрутить себя, медленно, словно проталкивая каждое слово через зубы, произнес;
— Выйди из класса… или я тебя… силой заставлю…
Грачев резким щипком с треском перебрал карты, ухмыльнулся:
— Вас же за это из школы выгонят!
И тут гнев захлестнул меня и понес. Перед мальчишкой стоял уже не учитель, впитавший в себя мудрые заповеди учебников педагогики и психологии, не выдержанный воспитатель, а оскорбленный до глубины души человек, забывший обо всем на свете, кроме того, что нельзя разрешать, чтобы его оскорбляли.
Хотя сейчас и не модно говорить о «действиях в состоянии аффекта», но — право же это было именно так — я готов был в тот момент на все: себя загубить, лишиться работы, но не дать в обиду человеческое достоинство. Протянул руку, чтобы схватить Грачева за шиворот, но он и сам испуганно ринулся вон, в коридор. Наверно, у меня было очень свирепое выражение лица, когда я снова приказал классу: «Достаньте учебники!» — потому что все безропотно и торопливо полезли в парты. Через двадцать минут дверь приоткрыла уборщица тетя Луша, шепотом сказала:
— Степан Иванович, вас до директора вызывают…
— Кончу урок, приду, — ответил я, наверно, таким же тоном, каким в свое время было произнесено: «Жребий брошен, Рубикон перейден».
Продолжаю урок, а сердце начинает подсасывать. Слишком хорошо знал я нашего директора Пантелея Кузьмича. Был он человеком однажды и на всю жизнь чем-то перепуганным — с бегающими глазами, с приседанием в голосе, с плешивой головой, втянутой в плечи.
Жизненным назначением своим считал — прожить потише, понезаметнее, ни с кем не обострять отношений. Меня Пантелей Кузьмич встретил словами:
— Что вы наделали! Ну что вы наделали!