Учительница еще долго сидела в палате, рассказывала Светову о его товарищах, о школе, о том, как проходит практика на заводе. Уже уходя, вспомнила:
— Да, я тебе книгу Джека Лондона захватила — «Мятеж на Эльсиноре», а в кульке — это ребята передали… Они все кланяются. Немного окрепнешь, придут навестить.
— Спасибо, — протянул руку Светов, — я скоро выздоровею. Вы еще придете!
…Всю следующую неделю Наталья Николаевна бегала по учреждениям, объясняла, просила, требовала путёвку в санаторий для Светова. Обычно застенчивая, она действовала на этот раз настолько решительно, что добилась своего, и больничный врач, вручая Виктору путевку, сказал: «Школа достала для вас, молодой человек».
С весны учебный год покатился под горку. И вот уже позади подготовка к экзаменам, сами экзамены, и наступил тот единственный для каждого выпускника, неповторимый вечер прощания со школой, когда в радость вплетается горьковатинка разлуки. Сколько хлопот! Тут и разверстка на вилки, скатерти, и сюрприз с приготовленным мороженым, и самовар, для чего-то водруженный на столе, накрытом во вчерашнем десятом классе, и таинственные шепоты о том, как посмотрит директор на «Портвейн», и огорчения, что посмотрел неодобрительно.
На вечере солидный строгий историк Дмитрий Тимофеевич неожиданно станцевал гопак. У тарелки математика обнаружена была карточка со стихами доморощенного пиита:
Чья-то озорная рука наклеила на бутылки с ситро ярлыки от шампанского и обвила горлышки серебряной бумагой.
Даня Леничкин, в белом выутюженном костюме и белоснежной рубашке с отложным воротничком, худенький, похожий скорее на шестиклассника, чем на человека с аттестатом зрелости, объяснял загорелому, посвежевшему Светову:
— Понимаешь, Витя, если я приду домой даже утром, мама все равно засадит меня за ужин. Это о ней поэт сказал, что ей «страшней, чем сто переворотов, что непослушный сын не выпил молоко».
И, уже обращаясь к учительнице, попросил:
— Наталья Николаевна, не могли бы вы мне, во имя человеколюбия, выдать справочку, что, мол, «абитуриент Леничкин действительно на выпускном вечере зело поел и в новом приеме пищи не нуждается».
Далеко за полночь начались признания в хитроумных ученических проделках. Черноволосый Соколюк, взлохматив кольца шевелюры, обратился к преподавательнице русского языка:
— Марья Дмитриевна! Открою вам одну р-роковую тайну. Было это в седьмом классе. Диктант мы писали. А до этого условился я с Лешкой Дахно…
Увалень Дахно, отложив в сторону вилку, бормочет:
— Кто старое помянет…
— Ничего, ничего, — возражает Соколюк, щуря глаза монгольского разреза. — Чае исповедей… Так вот, условились мы с Лешкой (он через две парты позади меня сидел), что привяжем ниточку суровую друг другу к ноге и, так как в русском языке я посильней его, то, когда вы, Марья Дмитриевна, напоследок станете перечитывать диктант, я каждый раз, когда надо запятую ставить, буду дергать ногой.
Дахно заерзал на стуле, покашлял, словно бы предупреждая: «Ну, ты не очень разоблачительством занимайся, поколениям-то опыт может пригодиться». Но Соколюк продолжал:
— Однако, Марья Дмитриевна, страшно неприятная у вас манера — стоять возле задних парт. Оглядываться нам при этом вроде бы неудобно, а чувствовать вас за плечами неуютно.
Полная, коротко подстриженная Мария Дмитриевна, до этого с любопытством слушавшая признания, сказала:
— А помните, я во время диктанта спросила у вас: «Соколюк, что у вас за конвульсии!». А вы мне ответили: «Чисто нервное».
— Как же не помнить! — рассмеялся Соколюк. — Это все и испортило.
— Тогда не понимаю; почему Дахно и тот диктант написал плохо!
— Связь прервалась, — густым басом сокрушенно сообщил Дахно. — Как только вы сказали о конвульсиях, Соколюк для большей убедительности так дернулся, что линия оборвалась…
— Это что! — воскликнул учитель математики и пососал ириску. — Я вам, Дахно, другой случай напомню… из вашей биографии. Это было… позвольте… да, да… когда вы в восьмой класс перешли. Вызвал я вас к доске отвечать. Как сейчас помню, предложил доказать, что биссектрисы двух смежных углов взаимноперпендикулярны. Несли вы ахинею, извините, неимоверную. Скучно мне стало, предался я размышлениям печальным: что вот, мол, сколько труда, настойчивости надобно, чтобы вразумить юношество. Потом спохватился, что перестал слушать вас, и спрашиваю: «А?». Вы сейчас же с готовностью подхватили: «Да, да, я упустил… Здесь еще „а“ не хватает».