– Какая это свобода? – спросила Лета.
– А вот смотри какая, – взяла она Лету за руку, вошла в дом Людоты, а там лишь теща Людоты лежала, да стонала, да плакала, а рядом никого, все на дымы ушли Лету в другой свет провожать. Подошла к Неждане женщина, ключами позвенела, нашла один маленький, отстегнула от пояса, смотрит Лета, а это и не Неждана вроде, а клетка, в которой птица так жалобно бьется, крылышками о стенки, да нет, вроде и Неждана, если присмотреться, жилки на руках, как прутья, и на шее тоже, как прутья, поднесла ключик ключница к Неждане, рубаху подняла, ключик повернула, дверца открылась, и птица из Нежданы, а может, клетки, вверх упорхнула. Неждана и стонать перестала и затихла.
Ключница ключ Лете подержать дала, за руку ее вывела и к Москве-реке подошла, а потом ключик обратно взяла да в воду и бросила. Лете жалко ключика, а ключница улыбается – не нужен больше ключик, он только от этой клетки.
– А где Емелин ключик? – испугалась Лета.
– Вот он, – позвенела ключница, перебирая пояс, и протянула Лете.
Та в руки взяла и, не глядя, в Москву-реку выбросила. И испугалась.
– Да ты не бойся, – сказала ключница, – ничего дурного ты не сделала, сам он теперь не освободится, разве что люди ножом, или мечом, или стрелой его освободят, а уж я и ты – бессильны.
– Так, может, и Волоса ключ мне подаришь? – попросила Лета.
– Отчего же, – сказала ключница.
Лета схватила и – в воду.
– Может, и Людоты можно?
– А Людоты нельзя, Людота мой, не твой, твоих только двое на свете – Емеля да Волос, да еще Медведь, жених твой первый, чья кровь и в Емеле течет. Но зверей не я освобождаю, у них своя медвежья ключница есть. А теперь тебе пора.
– Как пора, – испугалась Лета, – навсегда?
– Да нет, – сказала ключница. – Через сорок дней Емелю увидишь, да и в каждый день его рождения 24 березозола являться будешь.
– А Волос?
– А Волоса срок исчислен, – посмотрела она в записи, что в свитке были за пояс заткнуты, – уж скоро.
– А ключ? – сказала Лета.
– Что ключ, а люди на что? Ну, ступай, ступай, рано тебе знать все.
– Так что, я зря, что ли? – ахнула Лета.
– Как зря, а Емеля, а Волос, их бы не завтра, так на другой неделе освободила. Видишь, они все к свободе определены.
– Кем? – спросила Лета.
В эту минуту ключница сняла с шеи Леты камень дыма, и тело оторвалось от земли, как воздушный шар, наполненный теплым воздухом, сбросив груз или обрубив якорь.
И ответа Лета не услышала. Подхватил ее ветер и в какую-то трубу понес, тянет и тянет, а там свет, столько света, и покой… Хорошо, что хоть Емеля раньше времени свободным не станет…
А Емеля, как Лету увидел в огне, когда крыло пламени ветром в сторону отнесло, увидел ее глаза, сгоревшие, лицо еще живое, черное, так и сомлел, медленно так стал поворачиваться, как будто вверх винтом пошел, и вроде как в сторону отнесло, а глаза внутрь в другую сторону по винту поплыли, может, огонь самого опалил, может, мать жалко, может, чтобы не видеть боль, внутрь убежал, закрыл лицо руками и по ступенькам вниз, по кругу, туда, где стены сырые, живность шуршит, ползает, шелестит, царапается, коготками стучит, вроде чем ниже, тем глуше, тем своих звуков больше, и все, что там, вверху, не твое, чужое, далекое, неглавное, неважное, вчерашнее, произошедшее, отошедшее, катится по ступенькам, о стены плечом, головой, локтем бьется, а вроде как и действительно спокойнее, тише, глуше, защищеннее…
Часть четвертая
Продолжение вялотекущей национальной войны
Главы о бурной жизни Емели и Жданы в Москве во время вялотекущей национальной войны в ожидании окончательного определения состава крови
Москва, год 2017-й…
За месяц жизни многое Емеля узнал от Жданы о городе. Узнал и о том, что в каждом доме был свой клочок поля на окнах в ящиках, где выращивали хлеб, узнал о собственных сапожниках, пекарях, ткачах, о собственных колодцах, уходящих в глубину на километры, узнал он и то, откуда появлялась Ждана в его доме, хотя была она из соседнего Опричного дворца, что между Грановского и Моховой (в прошлом Маркса), между Большой Никитской (бывшей Герцена), и Арбатской (бывшей Калинина). Под Москвой был свой огромный город, который назвали Подмосковье, у этого города были свои улицы, мостовые, церкви, коим было по четыре-пять сотен лет, монастыри, в дело пошли и туннели давно пустующего метро, и только в вагонах, брошенных посреди пути, или на станциях шла своя ночная, в полной темноте, жизнь, там встречались люди из дальних районов, которые не успели бы добраться домой и которые должны были появиться дома до света, иначе их лишали пайка, и человек вынужден был или, не заявляя о себе, умирать от голода, или сообщать, что он жив, и становиться «ничьим». Днем город жил по одним законам, ночью – по другим, единственно тем была плоха ночь, что люди в Подмосковье никогда не видели лица друг друга, там была абсолютная, полная, тотальная, тщательная, совершенная, глубокая, первобытная дотварная тьма. Но дети в этой тьме начинали свое движение на свет Божий вполне успешно и даже чаще, чем это было на свету, и посему процентщики очень тщательно исследовали младенцев и не удивлялись тому, что в семье чистокровных армяно-азербайджано-грузино-таджико-узбеко-киргизо-казахо-туркменов рождался русско-эстоно-латыше-литово-украино-молдаво-армяно-азербайджано-грузино-таджико-узбеко-туркменский белорус.