— Какое вино любишь, мама? Сухое или сладкое?
— Сладкое. Только немножко, Эрик. А себе возьми рюмку водки. Я разрешаю.
Он улыбнулся, опустив веки, и слегка тряхнул головой, а в водку насыпал много перца.
После обеда снова пощелкал по пачке, выбил сигарету.
— Покурим, чтобы на улице не пускать дым около тебя.
— Очень много ты куришь, Эрик.
— Знаю.
— Зачем?
Эрик пожал плечами.
— Зачем-зачем!
— Это вредно. — Знаю.
— Вот и не кури. Здоровей будешь.
— Знаю.
Он улыбался и мял огромными пальцами тоненькую сигарету.
— Ну, кури!
В ресторане скромно звучала музыка. Не оркестр. То ли по радио, то ли заводили пластинки.
— Спасибо, Эрик, — сказала она, вставая.
— Э, мама! За что?
— Палдиес, — повторила она.
— Лудзу.
— Куда мы теперь?
— В кино.
— Ох, разоришься со мной!
— Что ты, мама! Как можно? Я богаче всех. У меня есть ты.
Эрик подождал, пока она поправит соломенную шляпку с фиолетовой ленточкой — она сама прикрепила ленточку, когда собиралась ехать к морю, отрезав от косынки полоску шелка, — и взял под руку.
— Ты — моя королева.
— Ой, Эрик! Мне ведь восьмой десяток.
Он погрозил ей пальцем. а
— Не обманывай, мама. Это неправда.
— Правда, Эрик.
— Но этого никто не знает. Только ты. А я не знаю. Не слышал. Ты еще самая молодая и красивая во всем Тукуме.
— Ну конечно. Это от рюмочки у тебя такое настроение.
— Если бы еще рюмочку, я бы с тобой пошел танцевать.
— А что бы мы с тобой танцевали?
— Вальс!
— Вальс... Ты знаешь, как я танцевала вальс?
— Я знаю.
— Кавалеров всегда была очередь. Гимназисты, даже уланы... Я сама сельская, крестьянка, но, пока училась, нас во всяческие собрания приглашали на танцевальные вечера. «Вальс с вами... Вальс только с вами... Прошу!» Я со всеми танцевала. Любила вальс!
— Ля-ля-ля-ля-ля! — запел Эрик, наклоняясь, а она сказала:
— Штраус.
— Эрик знает!
— Тсс!
Вдруг он погрустнел, первый раз, кажется, за все время их знакомства перестал улыбаться, и большеротое лицо его стало угловатым и серьезным, даже жестким.
— Я не помню свою маму. Совсем. Какой у нее голос? Я был очень маленький. Забыл. Можно думать, не слышал. У сестры есть фотография. Я смотрю: «Ты моя мама?» Она молчит. Если я не так сказал чего-нибудь, не сильно сердись, мама.
— На что же мне сердиться, Эрик? Я сама тебя люблю.
— Оставайся у меня жить!
— Ну, как же так, Эрик? Нельзя.
— Шесть детей, восемнадцать внуков, четыре правнука... Я знаю. Ты — чужая мать... Вот кино!
Он опять улыбался; спросил, покупая билеты: подальше или поближе брать, и они посмотрели фильм о мальчишках, которые жили в южном городе, не успели вырасти и мальчишками ушли воевать...
Тукумский день запомнился ей как подарок. Отчего это чужой человек находит время побеседовать с ней после адской и опасной работы в море, и нет у него при этом других интересов, кроме этой искренней беседы, а свои все куда-то спешат, то к делу, то к телевизору? Наверно, свои давно все знают, а незнакомому интересно...
Но настал и день отъезда. Эрик отпросился у бригадира, проводил ее в Ригу, усадил в вагон и долго махал рукой с перрона, а она стояла у окна. Плотный сверток с вяленой рыбой, обвязанный шпагатом, сунула поглубже в ящик для вещей под полкой, с трудом приподняв ее — все боялась, как бы пассажиры не пожаловались на запах, не упрекнули. В ее тетрадке на отдельной странице появилась запись, сделанная карандашом: адрес Эрика.
Дома рассказы о нем вызвали шутки:
— Слыхали, у бабушки кавалер появился!
— Молодой!
— Неженатый?
— Ну, бабушка!
Эрик часто спрашивал ее перед отъездом, приедет ли она еще, она обещала, а он не верил: такие обещания не то что забываются, но спотыкаются о множество жизненных помех, откладываются из-за них и не осуществляются. Но она обещала твердо. В конце концов велела сказать, что ему привезти, и он долго пожимал плечами, смеясь и не зная, что попросить, пока не заказал красную рубашку. Вот и станет он здесь первым парнем!
И она часто заходила по дороге с рынка в «Синтетику» и однажды увидела там рубаху, с замиранием сердца узнала, есть ли сорок третий размер воротничка, и купила, и домой возвращалась с улыбкой, представляя себе, как он будет рад, как пойдет в красной рубахе через весь поселок, как будет стоять у моря среди товарищей, заметней всех.
Зимой она вспоминала это море, и берег со следами чаек, которые зябкими шагами переступают по песку вдоль волны, и длинный причал, окруженный рыбацкими баркасами, и носы черных лодок, задранные к небу над песком. Сначала она не понимала, зачем это так, но потом разобралась — это были старые лодки, отплававшие свое по воде. Рачительные хозяева-рыбаки не хотели с ними прощаться, а зарывали на треть в песок носом вверх, зашивали досками спереди, делали в обшивке дверцу, полки, и получались из лодок береговые кладовочки, склады для снасти, для весел, для рабочей одежды, для чего хочешь. И лодки долго еще жили возле моря своей второй жизнью и смотрели просмоленными днищами на волны, качавшие их когда-то, и днем и ночью дышали морскими ветрами.