Он сидел, будто в детстве, у солнечной воды. Отражения облаков, тронувшихся с рассветом в свой далекий путь, завалили озеро, как в детстве заваливали реку. Зотов улыбнулся сам себе и в том конце озера, откуда никого не ждал, услышал людскую речь. Глянул туда, соображая, что речь-то немецкая. Три фигуры, выбравшись из камышей, стояли в воде по пояс и держали руки на автоматах, висевших на шеях. Солнце било им в затылки и проскальзывало сквозь небритую щетину на щеках, казавшуюся от этого света одинаково рыжей. Автоматы повернулись к нему. Зотов подумал: немцы, отставшие от своих, ищут, кому бы сдаться.
Но сейчас же отмел это. Они могли вовсе и не искать, кому бы сдаться, а всего-навсего пробирались через плавни, догоняли своих. Зотов упал на бок и потянул руку за автоматом, помня о быстроте, но раньше чем он дотянулся, автоматы на чужих шеях захлестали обжигающим огнем... Станица пробуждалась меж тем.
Верно, на всю жизнь запомнят местные, как началось у них это утро. Солнечный восход встретили два гармониста. И пошли навстречу друг другу, совершая по пути стихийную побудку. Даже те, кто выскакивал на ступени обгорелых крылечек, чтобы поругаться, ахали и спешили обмундироваться, заодно будя остальных.
Разгневанного комбата тоже вынесло на крыльцо сказать два словца, но люди, вылезшие из хат, так и не узнали, что думает он о сне и музыке. Оба гармониста, шедшие по станице с разных сторон, встретились у его крыльца. Ординарец уже держал гимнастерку и сапоги комбата. Натянув их на себя и огладив черные волосы, Романенко невольно посмотрел под ноги и почти неверяще крикнул:
— Земля, ребята, земля!
И притопнул ногой, точно проверяя, не обман ли это. А через минуту чуть ли не вся станица плясала. Среди пепелищ, развалин и нескольких уцелевших хат она била башмаками, сапогами и голыми подошвами в землю. Гармонисты шпарили в лад, потом — давая передохнуть друг другу, по очереди, а пляска все не кончалась. Плясали, не останавливаясь и не заботясь о гармонистах.
Солдаты, затеяв переплясы с девушками и женщинами, нашлепывали себя ладонями по коленям и груди. И конечно, безобидно оттесняли местных дядек и подростков, летавших из края в край. Были, правда, тут и серьезные плясуны вроде Веника, военфельдшера-усача, который и так и этак обхаживал дородную свою партнершу в клетчатой кофте, вот-вот обнимет, а та ему не поддавалась, увиливала, прошмыгивала, пока, умаявшись, не поцеловала в пушистые усы, закричав:
— А мягкие-то!
Дядьки, уступив в пляске солдатам, тем не менее выкругляли грудь колесом, выставлялись, изображая богатырскую сечу и рубя на скаку.
Музыканты, доказав, что руки слабее ног, опускали гармони, но толпа все одно плясала. Лучше всех было дедку, который вприсядку вертелся вокруг самого себя с балалайкой, треща на одной-единственной струне, прыгающей под его морщинистыми пальцами.
Взяв подводу, Лаврухин подъехал к площади, чтобы найти Асю и предложить ездку на озеро, к лейтенанту. Слух шел, что войскам из плавней дают сутки на отдых в станице, пока подтянутся артиллерия и боезапас. Лаврухин спрыгнул с подводы, и его сразу закружило, вот и он уже взмахивал толстыми ручищами по бокам круглого тела, рассылая мелкую дробь подметками. Только глаза помнили об Асе, высматривали и не находили ее.
Ася стояла на другом краю площади, за мелькающей толпой, и тоже искала глазами. Лейтенанта Зотова, Пашу. А перед ней, весь напружиненный, с азартной статью и повадкой, встряхивая черными кудрями, вышагивал Романенко, притопывая ногою и приговаривая все громче:
— Я тебе обещал! Пляши!
Здесь ее и нашел Лаврухин, и не испугался посоперничать в пляске с самим капитаном, и на каком-то повороте, оказавшись с Асей лицом к лицу, сказал, что едет сейчас к лейтенанту. Она обрадовалась, хотя еще вчера знала, что он жив, его видели в станице, а больше ей ничего и не надо. Она и вчера и сейчас, на подводе, удивленно не понимала того чувства, в которое не верила, а оно было. Не в голове, не в сердце, а в каждой клеточке. Сейчас она увидит Пашу.
Когда подъехали, Зотов лежал на зеленой траве, едва начавшей выцветать с верхушек, спиной к минометной трубе, а неживым лицом к ним. И рука была протянута к ним. А под грудью насочилась темная кровь.
— Ё-моё! — без голоса протянул Лаврухин.
— Паша! — закричала Ася, она всего раза три и успела назвать его так, живого, а теперь повторяла: — Паша! Паша!
Она припала к нему, обхватив окровавленную спину, прижимаясь то к ней, то к груди ухом и не веря, что сердца его совсем не слышно.
— Па-а-аша-а!
Что же это? Лучше бы ее убили. Как же она будет жить-то? Сегодня, завтра? «Лучше бы меня! Лучше бы меня...»