Я запомнил едва ли не каждое слово из того потока, что внезапно затопил город с подъемными кранами, параболическими антеннами и минаретами, ворвался под своды белой террасы, уничтожил запахи сухого кипариса и плавящихся от зноя шин. Я смотрел на телефонную трубку в своей руке, а она все говорила и говорила о причинах поломки, о потере мощности в блоке питания, о больничной суматохе из-за катастрофы в метро… Для меня все это означало лишь одно: Доминик ушла, став жертвой неисправности аппарата искусственного дыхания. Смерть столь же естественная, сколь искусственной была ее больничная жизнь.
Нет, я не могу сказать, что время остановилось именно в тот вечер. Для меня это произошло на полгода раньше, когда «рено эспас» врезался в белую малолитражку. Что же осталось теперь, когда любовь всей жизни расторгла договор об отсрочке? Как жить и не вдыхать ее запах, не подстригать ей волосы в новолунье, не гладить по лицу, по плечам, не прижиматься щекой к груди сквозь простыню с больничной меткой? Как жить без спящей красавицы, о которой я всегда и говорил, и думал только в настоящем времени? Я смотрел на свое размытое изображение и не получал ответа. Отныне мое присутствие на земле утратило всякий смысл. Выход один — наполнить ванну и добавить пены из сочувствия к горничной, которая обнаружит меня с перерезанными венами. Или шагнуть за балюстраду. Или взять напрокат машину и сорваться с горной кручи. Но к чему это все? Если в душе я уже мертв, то и торопиться некуда.
Я вернулся в Париж, заказал гроб, принял соболезнования. Всем было приятно в кои-то веки видеть меня раздавленным. Из газеты прислали венок. Оркестр Доминик был в заграничном турне, только приболевший флейтист пришел попрощаться с ней, когда тело выносили из морга. Он встал бочком, метрах в трех от гроба и приложил к носу платок, словно опасался заразить ее гриппом.
Вечером я вернулся к ней домой, обнял умолкнувшую навсегда виолончель, и заплакал над теми струнами, что под руками Доминик вызывали во мне столько чувств.
Я скользнул взглядом по желтому конверту, который лежал на самом виду, поверх почтовых ящиков, еще не зная, что письмо адресовано мне. В своей безысходной тоске, где я намеревался провести остаток дней, словно сторож в закрытом музее, я не знал, что новое счастье уже на подходе. Не знал, что месяц спустя стану другим человеком.
~~~
Под сенью позеленевшей бронзовой статуи Девы Марии, что стоит возле часовни Сент-Оспис, на самой высокой точке Кап-Ферра[2], меня ждали участники предстоящей церемонии — четырнадцать человек, знакомых и не очень. Местные «болельщики», как сказала бы Доминик. Соседи, которые знали ее еще девочкой, ровесники отца, потрясенные тем, что пережили еще и дочь. Представитель мэрии в своей короткой речи заявил, что ее возвращение в родные края — большая честь для него.
Единственный, кто плакал, даже голоса ее не слышал никогда. Аниматор-доброволец Брюно Питун, который все эти месяцы в очередь со мной дежурил у ее изголовья. Я ничего не знал об этих скромных героях службы реанимации, пока не понадобилась их помощь. Мы познакомились на следующий день после того, как Доминик перевезли в клинику в Пантене. Я сидел, обратив все мысли к ее неподвижному лицу, а он вошел в палату, положил руку мне на плечо и принялся распекать меня своим уверенным густым голосом: «Да что ж вы мнетесь, каша манная! Если хотите, чтоб она вас услышала, говорите смело!» Все свободное время он проводил в полукилометре от своей казармы, на пятом этаже Анри-Фор, где по собственному скромному выражению «точил лясы» с больными в коме. «Родня-то не знает, что говорить, или робеет. У иных и вовсе родни нет. А я по жизни, как рот открою, все вокруг аж трясутся и норовят ноги унести — оно так, я-то себя знаю! Ну ничего, хоть в коме они меня слушают», — разглагольствовал Брюно Питун и, чтобы свести все к шутке, пихал меня локтем в бок. Как же он мне нравился! Бывало, придя в клинику ему на смену, я угощал его кофе из автомата и заслушивался рассказами о графине дю Сай-ан де Берез. С тех пор, как эта утонченная светская львица восьмидесяти лет вышла из диабетической комы, она частенько восклицает невпопад «Каша манная!», — а то вдруг пустится в рассуждения о перспективах ПСЖ[3], о Формуле 1 или об интрижках Офелии Винтер. «Так бывает, оно ж усваивается», — как бы оправдывался аниматор, пожимая своими могучими плечами.