Его было так много, что от скуки и отвращения я часто качал стакан из стороны в сторону, порождая густые кефирные волны, представлял в пузырьках кефира лунные кратеры, сравнивал его вкус со вкусом сметаны, молока, простокваши, которые уже смутно помнил; не раз фантазировал в стакане белый талый шоколад.
Кефира было много. И сначала он казался мне пресным, обычным, потом однажды окислел, надоев, а через несколько дней в нём начала мерещиться сладость, и она всё росла, росла. Я смирился с кефиром, принюхался, пригляделся.
Как мне хватало сил на бои и тренировки — не знаю. Голова иногда кружилась, и крики Ильи Иваныча: «Голову ниже! Поджимай! Не отпускай его! Через руку!» — качались на кефирных волнах.
В Москву хотелось. Я знал о Москве немного, и оттого больше выдумывал, раздувал фантазийный пузырь. Выезд из родного города в первый раз, и не куда-нибудь, а сразу в столицу, повис сладкой морковкой у носа. Морковка была молодая, отмытая, толстая.
Я взвешивался по десять раз на дню и видел — голодания и тренировок мало.
Отец каждый вечер стал забрасывать Рекса в шлейку и выводить меня на школьный двор. Рекс и отец смотрели на звёзды, а я бегал вокруг школы, смотря на крыльцо, на сирень, на футбольное поле, до мельтешения, пока ноги не начинали загребать одна за другую. Сирень я не видел, но чувствовал: на каждом кругу я на секунды попадал в тугое тяжёлое облако аромата, и потом целый круг пытался от него отдышаться. Мутить начинало быстро: я бегал в застёгнутом зимнем пуховике, и мне было тошнотворно жарко.
В итоге тихого, слабого, медленного меня Рекс целовал в нос и толкал домой. Отец каждый раз набрасывал мне на голову капюшон и бодро хлопал по плечу.
Дома я любовался на тёмные подмышки футболки. Чем шире были пятна, тем жирнее плюсик мне представлялся в небесном зачёте.
Синяя сумка стояла раскрытая с самого начала диеты. За день до моего отъезда она дождалась — я накормил её перчатками и бинтами, формой и боксёрками, и носками с Плуто, и гетрами, и новой спортивкой, в которой «никуда не стыдно». Я примерил новую капу, чёрную с рисунком вампирских клыков, промыл её и убрал футляр с ней в сумку, на самое дно. Мама тоже чем-то кормила сумку, но меня те вещи совершенно не волновали. Самое ценное уже было внутри.
В Москву я выезжал с тремя лишними килограммами.
Поезд уходил поздно вечером, и я успел до отъезда напоследок оббежать школу. В жёлтом свете фонаря я нашёл на сирени пятилистный цветок и, не жуя, проглотил его.
Это был мой последний ужин дома.
Илья Иваныч встретил нас у поезда прыгучий и бодрый. Рядом стоял заспанный Саня, похожий треугольной головой и шаром носа на Карлсона. Оставаться в весе и приходить в вес — равноценно сложно, поэтому я с силой и пониманием пожал Сане руку. Он со своим тренером ехал в другом вагоне, поэтому я одновременно поприветствовал его и попрощался.
Затем зелёный освещённый вокзал уехал вправо; пролетел мимо мост, еле мерцающий пригород, потянулись чёрно-синие поля. На столике появились бутылка питьевой воды и кубик тетрапака с кефиром. Потекли долгие двое суток.
Илья Иваныч разбирал со мной техники ударов, гадал сканворды, играл в слова. Он приносил мне кипяток из титана, нареза́л кривыми колёсами апельсины, протирал и протягивал огурцы, завёрнутые в белое кефирное полотенце. Я ел смиренно, словно это было таинство, а через огурцы и апельсины я соединялся с Боксом и делался причастником вечного спорта.
В знак тренерской и чисто мужской поддержки Илья Иваныч два дня ел то же самое, что и я; вместо чая, правда, он заварил себе из пакетика кофе, признался, что безумно любит его.
Мне была приятна такая поддержка. Мне было комфортно голодать вот так, за компанию. Только ночами засыпалось плохо — от желудочной пустоты всё мерещился стук: казалось, что кефирные волны изнутри бьют о картонную скалу тетрапака.
Илья Иваныч внизу долго ворочался, долго шуршал, и шуршание затихало, превратившись в робкий колбасный запах.
Подмосковье цвело сиренью, а вечером началась Москва — серыми вафлями панельных домов, мутно-серым небом, жуками машин на дорогах. Илья Иваныч смотрел на московскую серость глазами с блеском, и я верил ему — всё сложится. И купол вокзала, и плитка на площади, и ступени в метро — всё было серым, даже почти коричневым, но почему-то величественным: просто ко всему добавлялось слово «московское», «московская», и оттого всё преображалось. Я вдыхал московский воздух глубоко, внимательно, и мне было неважно, чем он на самом деле пахнет.
В метро было страшно — непривычно и громко. Но Илья Иваныч освещал глазами мраморные коридоры и коробку вагона, это спасало, он подмигивал, он смотрел на людей и рассматривал станции, я прослеживал его взгляд и кое-как забывал о страхе. Московская улица, московская гостиница, Москва из окна… Мы бросили на кровати вещи и побежали на завтрак. В ресторане гостиницы было почти как на обычной кухне — душно, шумно, аромат яичницы мешался с запахом варёных сосисок, было совсем не величественно, но хорошо.