Он протолкался к ней сквозь поток навстречу идущих и еще раз повторил, удовольствие ощущая от этого славного слова: «Землячка!»
— Ну что тебе, землячок? — Она взглянула на него через плечо, и он тотчас увидел, что вовсе и не такая уж она пожилая, еще вчера баба-огонь была, и заробел, и смешался, и жалкие вдруг стал слова говорить:
— Матушка у меня померла. В Москву надо. Покажи уж, ради Христа, к кому обратиться!
— Телеграмма есть? — спросила она, коротко оглянувшись, и продолжая идти (не идти все равно бы не позволили).
— Есть! А как же? — с восторгом обладания воскликнул Чашкин и привычным уже жестом сунулся за пазуху.
— А ты что, может, и вправду землячок? Откуда?
— Из Егоровска! Посадили, вишь ты, ни с того ни с сего. А ты-то откуда?
Она назвала дальневосточный город. Чашкин огорчился и даже шаг придержал:
— Не-е… Не земляки мы.
Она расхохоталась, мельком оглянувшись на него. Успокоила:
— У меня зато отец из ваших краев. Не потеряйся гляди!
— Я уж за тобой — как нитка за иголкой! — воскликнул счастливо Чашкин и опять заторопился изо всех сил.
— Да разве тут протолкаешься? — потерянно сказал Чашкин, когда они подошли к отделу перевозок и поглядели, что творится.
Творилось примерно то же, что и возле справочной. Каждый на свой манер норовил добраться до начальника, который с измученным лицом, хранящим легкую брезгливость честного человека, попавшего в обстоятельства нечестные, сидел за столом, отделенным от людей подобием прилавка.
— Нет, — говорил он всем. — Нет. Пока нельзя. Нет распоряжений. Не имею права. — Старался говорить как можно ровнее и спокойнее и не сорваться на крик, который так и торкался у него в горле.
Он, этот начальник, не мог не понимать, что сейчас олицетворяет для всех этих несчастных людей ту самую подлую, барски-пренебрежительную силу сидящих наверху, которая, одна, и вынудила мучиться, бесноваться от бессилия, унижаться и быть униженными сотни, тысячи мужчин, стариков, женщин и детей, вероломно застигнутых и посаженных в аэропортах, и поскольку он знал, что сделано это не из соображений веских, а исключительно лишь из трусости перед начальством, которое придет завтра («Кто знает, а не спросит ли завтрашний начальник, а почему, дорогие товарищи, в дни всенародного траура, в дни единодушной скорби, в дни, когда особенно нужна была политическая зрелость, бдительность и выдержка, почему по вашей, дорогие товарищи, милости Москва, столица нашей Родины, была наводнена случайными людьми?»), и поскольку многих из тех, кто принимал или мог принять такое решение, начальник отдела перевозок знал и откровенно презирал, ему тем большего и тем более мучительного труда доставляло сидеть вот в этом кресле, быть поневоле защитником их подлой воли, и вот почему чем дальше, тем больше ему отчаяннейшим образом хотелось сорваться на крик.
Человек с ослепленными от бешенства глазами вырвался из толпы, толкшейся возле прилавка. Чуть не сшиб Чашкина с женщиной.
— Стопчут нас здесь однако… — сказала она. — Попробуем, может, через Степаныча пройти?
Открыли дверь «Посторонним вход воспрещен», прошли по узкому коридору, спустились на несколько ступенек, поднялись на несколько ступенек, повернули направо, повернули налево, пересекли комнату, где, надрываясь, орал по телефону мужчина, приветливо кивнувший женщине и без выражения оглядевший вконец оробевшего Чашкина — и вдруг оказались, как с удивлением обнаружил Чашкин, там же, откуда уходили через полуоткрытую дверь было видно, как люди штурмуют прилавок, но теперь-то и Чашкин и женщина были по эту сторону.
Женщина подала знак осаждаемому человеку, и тот сразу же, с облегчением заулыбавшись, поднялся. Будто только и ждал повода хоть на минутку покинуть свой пост.
Однако, когда он заметил Чашкина, стоявшего за спиной женщины, лицо его опять заметно ожесточилось.
— Давай телеграмму! Быстренько! — сказала женщина, пока тот приближался.
Чашкин с готовностью протянул. Стал с любопытством оглядываться вокруг. Защищенность, покой и отрада царили в нем.
Вдруг он услышал:
— Анюта! Милая! Ты что, первый день в Аэрофлоте? «Смертная» должна быть заверена врачом! А это?
Женщина заглянула в телеграмму.
Начальник — теперь уже Чашкину, с неприязнью глядя на него, — сказал:
— Без заверенной подписи врача — это не телеграмма! Это — бумажка! По ней я не имею права отправить вас. А ты… — он снова повернулся к Анюте, — в следующий раз смотри, за кого хлопочешь!
Чашкин не сразу-то и понял, что случилось. А когда понял и, ощущая дурноту, как от нежданного удара, вскричал: «Так телеграмма-то! Телеграмма-то ночью пришла!» — начальник уже возвращался на проклятое свое место, бормоча с отвращением: «… не имею права… права не имею…»
Чашкин повернулся к женщине.
— Ночью пришла! Телеграмма-то! Я позвонил сеструхе, она и сказала… По-одпись! — Он чуть не заплакал. — Ладно! В следующий раз, когда мать умрет, буду знать, что нужна подпись!
— Пойдем-ка, — сказала женщина, внимательно поглядев ему в лицо. — Выведу я тебя. Ты погоди. Может, чего еще и придумается.
Они пошли.
Она вдруг рассмеялась:
— Во-о, землячок! Из-за тебя, вишь ты, и мне накостыляли!
— Так телеграмма же! — снова принялся горячо объяснять Чашкин. — Она ведь ночью пришла. Я позвонил сестре…
Анюта отворила дверь. Они опять оказались среди толчеи.
— Ты где-нибудь здесь будь! — Она показала и вновь повторила, не очень-то уверенно: — Может, чего еще и придумается…
— О-о-ой! — сказал вдруг Чашкин жалобно. — Чего-то не могу я… тошно мне чего-то! Я уж на улице лучше!
Он протолкался на улицу, уселся неподалеку от входа на чемодан и стал с внимательной тупостью глядеть на свинцовые с чернью снеговые облака, которые, как горы, вздымались, закрывая теперь уже полнеба.
Ни о чем не думал. Просто претерпевал тошную тоску, все еще ходуном ходящую в нем.
«По-одпись!» — время от времени думал он с интонацией всхлипа. — «Им по-одпись подавай!»
Не хотелось ни единого движения делать. Хотелось — вот тут — пересидеть жизнь.
— Какие проблемы, командир? — раздался рядом бодро-веселый голос. Чашкин поднял глаза и увидел того кучерявого, об которого давеча споткнулся возле справочной.
Тот по-прежнему был безмятежен, весел и улыбчив.
— Какие уж тут проблемы… — вяло отмахнулся Чашкин. Парень привычно-легко уселся рядом на корточки.
— С 373-го?
— Чего «73-го»? — не понял Чашкин. Потом вспомнил: — А-а! С него, будь он неладен!
— Тоже в Москву?
— Ну.
— Не горюй, командир! Как-нибудь улетим! — наугад успокоил парень. — Постой! А ты в очередь-то записался? — обеспокоенно спросил он вдруг, очень тронув, заметим, Чашкина этим беспокойством.
— В какую еще очередь? Мне сейчас только очереди не хватает!
Парень быстренько объяснил, что скоро обещали сформировать рейс на Москву, и все пассажиры с 373-го уже записываются в порядке живой очереди.
— Вон у той бабы, видишь?
Чашкин оглянулся. Действительно, какая-то шустрая чернявая бабенка, тесно окруженная народом, писала что-то в большие листы, разложенные на подоконнике.
— Давай-ка, батя, я и тебя запишу! — великодушно предложил кучерявый. — Я эту бабенку знаю — мы рядом летели. Паспорт есть?
Чашкин напрягся.
Парень с ходу догадался и расхохотался:
— Да не бойся! Мне твоя ксива ни к чему. Фамилию только надо, номер-серию… для билета.
— На! — согласился Чашкин и, достав бумажник, извлек паспорт. Кучерявый переписал цифры на спичечный коробок и побежал в аэровокзал. Чашкин видел, как он протолкался к бабенке, отбрехиваясь от наседающих сзади людей, как стал что-то втолковывать ей. Потом Чашкин увидел, что он достает деньги.
— Зачем деньги давал? — строго спросил Чашкин, когда парень, оживленный, снова возник рядом.
— Не бери в голову, отец! Мне ведь тоже лететь. Я тебя, батя, впереди себя воткнул. Но-но! — вскричал он тут же, увидев, что Чашкин уязвленно-купеческим жестом полез за деньгами. — Не обижай, командир! Лучше, знаешь, что сделаем? Пойдем-ка пивка найдем! Ты — как?