— Ну вот теперь слышу. Есть мнение, Вячеслав Иванович, включить тебя как представителя от района в траурную делегацию области. Чтоб к пяти часам был в приемной! Будет разговор.
А потом был разговор! И разговор был настолько приватный, что у Деркача нет-нет да и возникало ощущение сладостного кошмара. Сам говорил с ним на такие темы, с такой откровенностью и прямотой отзывался о вышестоящих лицах, что не могло быть сомнений: свершилось! Его, Вячеслава Ивановича, вновь возвращали из небытия!
Дело, ему порученное, казалось на первый взгляд простым и невнятным. Нужно было походить в Москве по старым знакомым, оставшимся еще со времен того директорствования. Навестить — по делу, разумеется, — высоко вознесшихся земляков. Вообще потолкаться в сферах, Деркачу доступных, и попробовать уяснить одно-единственное: «Что впереди?»
Предполагалось, что грядет мужик крутехонький, и в таких обстоятельствах жизненно необходимо было знать, куда будет поворачиваться рулевое колесо, кому надо кадить, а на кого капать.
Почему выбор пал на ввергнутого в ничтожество Деркача?
Вячеслав-то Иванович, понятное дело, мнил, что из-за бесценных деловых его качеств. Вернее же было бы предположить, что здесь работал закон, действующий в крысиных стаях: в непонятно изменившихся обстоятельствах вожак всегда высылает на разведку больную крысу. «Если и пристукнут, то невелика потеря!»
Вот такой больной крысой и был Деркач.
Однако у Деркача (хотя он сам о себе этого не знал) было одно немаловажное преимущество перед многими: репутация человека, который был гоним при прежней администрации. И это тоже не упускал из виду Игнатий Иванович, посылая именно Вячеслава Ивановича в Москву. «Повернуться может по-всякому», — рассуждал Игнатий Иванович. Лишний козырь: «А кто тебя из деревни вытащил? Вспомни!» — в будущем вряд ли помешает.
Дабы миссия Вячеслава Ивановича протекала успешно, вез он в багаже пять пар разного размера женских пимов (для жен, любовниц, дочек), четыре шапки из меха рыси производства промкомбината местной промышленности, канистру спирта, настоянного на оленьих пантах (для двух высоких земляков, к которым впрямую с подарками соваться было рискованно, но которые от «мараловки» не должны были бы отказаться, поскольку и тот и другой недавно обженились на молоденьких своих секретаршах), для одного из знакомцев, страдавшего припадками сентиментальности, заготовлена была коробка конфет, выпущенных спеццехом областной кондитерской фабрики, которые формой должны были напомнить ему о конфетах-подушечках времен его голодного босоногого детства и о которых, как было доподлинно известно, он не раз со слезой в глазу вспоминал.
Кроме того, вез Деркач и массу безделушек из нефрита для секретарш, фирменную, старинных рецептов водку (для мужиков попроще) и на всякий случай плотный конверт денег, врученный ему лично Игнатием Ивановичем с добродушно-свирепым наказом дать по возвращении отчет в каждой на каждую шлюху истраченной копейке.
Он шел в толпе счастливчиков со счастливым лицом и счастливо поглядывал по сторонам, и взгляд его нечаянно пал на Чашкина, который, вяло обвиснув на решетке ограждения, без всякого выражения рассматривал идущих к самолету.
Какая-то тень озабоченного воспоминания промелькнула на миг по лицу Вячеслава Ивановича. Но только тень. И только на миг. Незачем ему было вспоминать. Да и недосуг.
Чашкин поглядел еще немного и стал проталкиваться от забора.
Надо было что-то делать. Под лежачий камень вода не потечет. Но что надо делать, он не знал. Да и сил никаких не было после проклятой этой «малинки» что-то делать.
— А ты почему не улетел? — раздался вдруг рядом начальственный строгий бас. Сосед по самолету возвышался над Чашкиным. — У тебя же телеграмма.
— Ага, — кисло поморщился Чашкин. — Телеграмма, да не та… Им нужна смертная, а у меня оказалась, вишь ты, предсмертная!
— И что делать намерен?
— Ничо не намерен. Куковать намерен… Обокрали тут меня — вчистую! — и чемодан, и деньги-документы.
Тот даже крякнул от досады.
— Что же ты за валенок такой, прости господи!
— Да вот уж… такой…
— Что? Все деньги, до копья, украли?!
— Да не-е… — хмыкнул вдруг Чашкин. — Загашник остался. В тренировочных четвертной был заначен. Вот он остался.
— Ну и что же ты сопли развесил?! — загромыхал сосед. — На четвертной билет ты и до Хабаровска можешь доехать!
— В Хабаровск мне не надо. Мне — в Москву. Мать хоронить надо, — тупо отозвался Чашкин. — Да только как теперь? Документов-то нет.
— На поезде, дурья башка, кто у тебя документы будет спрашивать? Собирайся! Я здесь приятеля встретил, поедешь с нами на вокзал.
— «Собирайся»… — иронически повторил Чашкин. — Мне собраться — только подпоясаться.
— Тем более! Следуй за мной!
Начальственный сосед пошел к аэровокзалу, а Чашкин на ватных ногах потелепался следом. Не было сил ногами ходить!
Когда наконец добрел Чашкин до входа в аэровокзал, начальник стоял уже с чемоданом и смотрел на Ивана гневно.
— У тебя что, с ногами не в порядке?
— В порядке… было. Этот дурью меня какой-то опоил, чтоб обокрасть-то. Вот и нет сил поэтому… Вы идите. Я до вокзала как-нибудь сам…
Человек, которого Чашкин не сразу и приметил в потемках, рассмеялся с восхищением:
— Вот это да! Вот это страсти-мордасти! Тлетворное, средневековое влияние Запада, я полагаю…
— Ну не скажи! — отозвался сосед. — Это почтенный сибирский способ грабить купцов на постоялых дворах. Так что не «тлетворное влияние», а напротив — «возрождение добрых старых традиций». Ну? Пойдем потихонечку? — обратился он к Чашкину.
И они пошли.
И опять, как и днем, когда покидал свое место на балконе, возникло у Чашкина чувство, что он совершает непоправимое. Здесь была надежда. Здесь была женщина по имени Анюта, которая не даст пропасть. А впереди?
А впереди был вокзал. И, как выяснилось вскоре, начальство здесь тоже шустрило вовсю. В кассах требовали московскую прописку. По перрону бродили милицейские патрули.
Пришел поезд. Чашкина научили, что и как делать: вместо билета протянуть проводнице квадратиком сложенный четвертной.
Никому никогда не давал он взятку. Таким вот дурнем прожил. Были, конечно, моменты в жизни, когда нужно было дать, но он никогда не мог перебороть себя. Ему было стыдно за того человека, которому он должен «дать».
Ясное дело, что у него и на этот раз ничего не получилось.
Он походил вдоль вагонов, и выбор свой остановил на пожилой усталой женщине, которая ему больше всех понравилась. Однако не тем, чем требовалось, понравилась она ему. (Сам того не сознавая, он отыскивал по привычке человека почестнее и отыскал, как оказалось, точно.)
— А ну катись отсюда, поганец! — вскричала женщина, увидев протянутые деньги. — Хочешь, чтобы я милицию к тебе позвала?
И глянула на Чашкина так что он мигом проникся: она и его причислила к тем бесчисленным прохвостам, которые почти совсем уже заполонили жизнь, от которых чем дальше, тем больше уже и житья не оставалось, к тем гаденышам, которые везде и всюду изо всех сил ползли-карабкались вверх, чтобы во всем быть не такими, как все, и которых она, честный человек, не могла не ненавидеть! Таких-то и Чашкин с трудом терпел. Тем язвительнее был стыд, которым окатило его!
Поезд поплыл мимо. Чашкин стоял.
В дверях тамбура он вновь увидел ее. С державным флажком в руке монументально возвышалась она. Глянула на Чашкина — сверху вниз — с брезгливостью.
— Что? Опять не сел? — Сосед по самолету вновь возвысился над Чашкиным.
— Да вот… — промямлил тот. — Чего-то не умею, что ли?
— Не тушуйся! Мы тоже не сели! Мы тут, брат, вместо этого в ресторацию проникли. Но через час ташкентский будет, не тушуйся! В 21.30!
Чашкина вдруг ознобом изумления окатило. Половина десятого всего лишь! Всего лишь полдня прошло (а ему казалось, что месяц) с — той минуты, как Антонида будила его: «Телеграмма!» Всего ничего прошло, а он в каком-то неведомом городе Н., на темном перроне, ждет ташкентский поезд, чтобы сесть зайцем…