— Чашкин.
— А может, Плошкин? Ты подумай! Ну ладно… пусть будет пока Чашкин.
— Я на похороны летел. У меня же телеграмма есть! — Чашкин полез за пазуху.
— Может, у тебя там еще что-нибудь есть? Логвиненко, обыщи-ка его!
Логвиненко обшаривал Чашкина, а лейтенант читал тем временем телеграмму.
— Вот! — сказал Логвиненко. — Кусок батона и бумажка с неизвестным адресом.
— Батон оставь, бумажку давай сюда! Чашкин всполошился:
— Э-э! Это адресок мне один шофер дал!
— Не боись! Все будет в целости! У нас ничего не пропадает. Больше ничего нет? — спросил лейтенант у Логвиненко. — Значит, оформляем как бомжа. По какому, говоришь, адресу проживал?
Опять ни единому его слову не верили. Опять кошмарное возникло ощущение: перед ним уже побывал в этих краях кто-то, так всем налгавший, что теперь уже никто никому не верил.
— Подпиши-ка вот здесь, Чашкин, и иди, отдыхай! Завтра будем с тобой разбираться, Чашкин, Плошкин… — Лейтенант маленько тут задумался и добавил: —…Поварешкин! — И рассмеялся с удовольствием. — А с телеграммой, молодец, это ты что-то новое придумал, — добавил он искренно, — все остальное слыхали, и не раз! А вот такое впервые. Молодец!
Чашкин подписал, где показали.
Логвиненко открыл засов на решетке, которая здесь же, в этом же помещении, отгораживала что-то вроде загона. Похоже было на клетку зоопарка.
В загоне на голом полу, похожий на груду тряпья, спал человек. Услышав лязг засова, спустил с лица полы пальто, сел и ясным голосом сразу же заорал:
— Лейтенант! Требую врача!
— Погоди маленько… — отозвался лейтенант (из клетки его не было видно). — Уже вылетел врач. Срочным рейсом из Москвы. Склифосовский его фамилия.
— Протестую! Требую зафиксировать множественные побои, нанесенные мне милицией при исполнении ими гнусных своих обязанностей!
— Я вот тебе сейчас зафиксирую… — грозно сказал Логвиненко, возникая перед решеткой. — Замолчишь? Замолчишь или нет?
— Замолчу, — сбавил тон кричавший. — Но не навсегда. Юнеска меня все равно поддержит!
…Во дворе раздались крики, шум, затем громыхание в дверях.
Пьяным, развеселым голосом кто-то заорал на всю дежурку:
— Нам песня стро-ой пережить по-мо-га-ает!.. Здорово, Петруха! Давненько не видел я твоей противной рожи! Пусти, сержант, дай я Петеньку поцелую! Слушай, Петруха Говорухин, как ты их воспитываешь? У них ведь ни боевой, ни даже политической подготовки!
— Опять нажрались, Иван Евдокимович?
— Кто учил тебя таким словам, Говорухин? Не «нажрался», а «вкусил внутриутробно». Дабы попытаться, Петюнчик, хоть в какой-то степени притупить то горестное чувство утраты, которое я испытываю совокупно со всем прогрессивным человечеством! Ты разве не испытываешь чувства утраты? И даже чувства глубокой скорби не испытываешь?! О-о! Никогда не думал, что из двоечника Говорухина выйдет такая черствая личность! Ушел из жизни выдающийся борец за угнетенное прогрессивное человечество, а ты?.. А ты продолжаешь сажать за решетку лучших людей России!
— Да не собираюсь я вас сажать, Иван Евдокимович…
— Тем хуже! Значит, среди лучших людей России ты меня уже не числишь!
— Ну, хотите, посажу?
— А вот тогда ты будешь предпоследний подлец! Ибо сажать любимого учителя, который обучил тебя слагать буковки родного языка в слова протокола…
— Русскому языку не вы нас учили.
— Если бы учил я, то я бы повесился! Думаешь, я не помню, что ты в прошлый раз написал?! «Вы-ра-зи-ми-ши-ся»! Да-с! Александр Сергеевич вовремя застрелился. Он знал, он предчувствовал, в чьи руки попадет русский язык!
Было слышно, как лейтенант сказал в сторону:
— Никонов! Я же тыщу раз говорил: не привози ты его сюда!
— Они перед райкомом в клумбу мочились.
На крыльце опять загромыхало. Лейтенант торопливо приказал:
— Доставь его домой, Никонов! А потом — на «елку-моталку»!
— Петро! Петюнчик! — вновь заорал бас. — Дай я все же таки безешку тебе влеплю! Ты возвращаешь мне веру в доброкачественность людей!
Чашкин впервые в жизни сидел за решеткой. Он словно бы даже окоченел от позора, его постигшего.
Сосед опять уже спал, привычно накрывшись с головой полами пальто. Чашкин же жался к прутьям решетки — поближе к воле — и, как на солнце, безотрывно зрил на лампочку, немощно светящую под потолком.
Он старался не прислушиваться к тому, что происходило в нескольких шагах от него. Он боялся поверить, но там, судя по аханью, хеканью, приглушенным стонам и мягкому стуку, били человека!
С грохотом опрокинулся стул.
— Ну, хватит! — деловито-недовольный, раздался голос лейтенанта. — Во вторую его!
…Сколько-то времени еще прошло, и Чашкин обнаружил, что возле клетки стоит Логвиненко и смотрит на него.
— Ну-ка, выйди-ка… — приказал милицейский, увидев, что Чашкин открыл глаза. — Да не бойся ты! — с досадой добавил он, когда Чашкин сделал заметное движение в глубь загона. С лязгом отомкнул засов.
— Ну что, Чашкин-Плошкин? — как доброго знакомого, встретил его лейтенант. — Иди сюда! Подпиши вот…
— А чо это?
— Декрет о мире! — Лейтенант, чрезвычайно собой довольный, рассмеялся. — Подписывай, не сомневайся!
Чашкин взял ручку и подписал: «Плошкин».
— А теперь иди и спи дальше.
— Это все? — не поверил Чашкин.
— А ты чего-нибудь еще хочешь? Иди-иди!
Чашкин вернулся в клетку, все еще не веря, что обошлось так просто.
Часа через два Логвиненко еще раз разбудил его, потолкав через решетку в плечо.
— Эй, Плошкин! Иди автограф давать! Чашкин, еще не вовсе проснувшийся, пошел.
Когда подписывал, мельком поглядел, чего подписывает. «Сидорчук… — прочитал он, — …в виде, оскорбляющем… сопротивление…»
— А вы не знаете случайно, на какой день хоронют? — спросил он, внезапно осмелев.
Тот не заорал, не погнал. Задумался.
— Дня два вроде… Эй, Логвиненко! — спросил он у дремлющего своего подчиненного. — На какой день хоронят?
— На второй, кажется. Бывает, на третий…
— А… — сказал Чашкин и вдруг обомлел, увидев свое лицо в зеркальце, прибитом к стене.
Только сейчас он понял, почему сегодня его так упорно называли «дед».
Полусантиметровая щетина, совершенно белая, покрывала лицо. Чашкин с трудом узнал себя.
Странное дело, дома он и брился-то не каждый день — особой нужды не было, — а вот сейчас за какие-нибудь сутки дремучей бородищей оброс, седой и грязной.
Чувствуя довольно человеческое к себе отношение, он осмелился и попросил:
— Мне бы лицо умыть, а? А то звон какое чувырло! — и показал на зеркало.
Логвиненко приподнялся со стула, показал в узкий коридорчик, ведущий из караулки. «Вон там умывальник!.» Хотел было встать и сопроводить, как положено, но передумал и опять плюхнулся дремать.
Чашкин пошел коридорчиком и действительно вскоре увидел облупленную раковину и медный кран, торчащий над ней.
Но тотчас же он увидел и еще нечто, вдруг повергшее его в крупную, сразу же изнурившую дрожь.
В конце коридорчика была дверь. Дверь была приоткрыта. А за дверью этой чернота ночи.
Он открутил кран, вода зажурчала, но умываться он решил погодить.
Сделал несколько шагов и выглянул за дверь.
Дверь выходила во внутренний дворик милиции. Стоял на козлах бесколесный «газик». Рядком выстроились бочки… Но, главное (он мгновенно заметил это!), ворота из двора на улицу были нараспашку.
И ни единой души.
Стараясь не задеть дверку, виляющим движением Чашкин выскользнул на кривоватое крылечко.
Он почти терял сознание от ужаса того, что совершает. Он впервые в жизни преступал закон! Держась тени, прокрался к воротам.
Дальше начиналось освещенное фонарем пространство, миновать которое было никак нельзя.
И тогда с отчаянным внутренним воплем, напоминающим крик: «А-а-а!!» — он бегом бросился через это чреватое опасностью место, наискось улицы, в проулок, который спасительно-мрачным тоннелем глядел на него с той стороны.