А Роза смотрела на внука с беспокойством. Она всегда была в обиде на Марту за ее острый подбородок, унаследованный от Адама. Владик и покойный Казичек были похожи на нее, и она могла воображать, будто это ее дети от Михала, Марта же была вылитой копией отца, и тут материнский инстинкт должен был непрерывно продираться сквозь чащу ненавистных Розе черт. У Збышека, кроме того, что он был сыном и внуком «подбородка клинышком», вдобавок была кожа, «содранная» с его отца, а зять тоже не пользовался Розиным расположением. Однако теперь взгляд Розы, направленный на внука, выражал скорее мирные намерения, даже что-то вроде надежды.
— Ну как? — спросила она. — Что скажешь? Что говорят, когда входят в дом?
Адам поморщился; как педагог и как человек органически верующий, он глубоко уважал детей. В них он видел будущность нации, надежду христианского мира, искупление родительских вин перед богом. Дети, какие бы они ни были, представлялись ему даром небес, он восхищался их недоступной разуму силой и вместе с тем боялся, словом ли, делом ли, преждевременно обременить физическую и моральную слабость детства. К внукам он питал особое почтение; отделенные двумя поколениями, они были для него носителями божественных и человеческих тайн еще в большей мере, чем родные дети.
Приученный к тому, что жена всегда и на всех нападает, он прошептал:
— Оставь его, Эля, оставь… — И поскорее сам заговорил со Збышеком: — Добрый день, Збышек, а почему сегодня так рано из школы?
Збигнев не ответил. Глаза у него насмешливо блеснули, он был весь поглощен своей с бабушкой игрой. Помолчав, он торжествующе выкрикнул:
— Что говорят? Ничего не говорят! Потому что в дом я вошел еще в воротах. А там стояла платформа и две лошади… Так кому я должен был сказать «добрый день»?
Роза подскочила на своем диване.
— Вот видишь! Видишь! — воскликнула она. — Милое создание! Ты с ним как с ребенком, а он вот как отвечает. Издевается. И это ребенок? Это старый пройдоха, он иезуита загонит в угол. От папеньки такие способности, — там, говорят, один из дядей селедками торговал, — должно быть, из жидов… Видно птицу по полету… Чего смотришь, разбойник? Человека не видел? Глаза хочешь выцарапать? Ты мог бы, я знаю! Едва неделя исполнилась — всю грудь матери искусал… Ступай прочь, негодник, видеть тебя не хочу!
Она села, трагическим жестом указывая Збышеку на дверь, точно расправлялась с грозным и коварным врагом. Мальчик открыл рот; он, может быть, и заплакал бы от испуга, если бы его так не занимали слова, тон, жесты Розы; эта непонятная игра возбуждала его, принуждала к героизму. Он глубоко вздохнул, а затем прокричал:
— Это ты, бабушка, уходи из моего дома!
И только после этого схватил ранец и что было сил в ногах выбежал из комнаты — бледный, взволнованный, с громким ревом.
Роза, сидевшая с протянутой рукой, так и сияла от злобной радости.
— Вот, вот! Дождалась… Вот! — выдыхала она. — Он меня гонит. Этот жиденок прогоняет меня от моей дочери…
Она опустила руку, упала на подушки, горько расплакалась. Адам, схватившись за голову, уже давно бегал по комнате и стонал:
— Ах, боже, боже милостивый! Какой стыд, какой позор, перестань, Эвелина, Христом-богом молю, перестань.
Теперь он остановился, оглядываясь вокруг, как человек, который теряет рассудок. Он подошел к Розе и недоверчиво посмотрел на ее слезы. Она плакала все громче, наконец он сказал:
— Ну, чего ты? Сама начинаешь, нападаешь, как бешеная, а потом плачешь…
Роза продолжала рыдать, сквозь рыдания прорывались время от времени слова: «выгоняет», «сегодня», «жидовский пройдоха».
Адам всплеснул руками.
— Опомнись, что ты говоришь, чего ты хочешь, несчастная? Ведь это ребенок, родной внук, а ты на него, как на преступника. И какой он жиденок? Какой пройдоха? Ты сама какая-то дикая, что за бес в тебя вселился?
До Розы не доходили причитания Адама. Она уже несколько овладела собой и, покусывая платочек, прислушивалась, казалось, к чему-то, что шумело внутри нее самой, покачивала головой, то широко открывала, то щурила глаза, тревожно сводила брови, наконец вздохнула несколько раз и затихла — впала в апатию.