Предчувствуя плохое, он заранее придал своему лицу терпеливое выражение. Адам вздохнул.
— Да вот — увидишь.
А Ядвига придвинулась к мужу, стала рядом, готовая заслонить его и защитить, хотя бы вопреки его желанию.
Все трое, натянуто улыбаясь, вошли в гостиную. Увидев что мать лежит, Владислав поднял брови и сделал озабоченную мину. Как и Збышек, он не удивился, — Роза после приступов гнева часто теряла силы, — однако безотлагательно изобразил беспокойство. Потому что мать всегда этого требовала: требовала самым буквальным образом, чтобы о ней беспокоились.
В первый раз она потребовала этого, когда Владику было шесть лет. Она тогда в три часа дня ушла на репетицию в Дворянский клуб, где вскоре должен был состояться концерт с ее участием.
Над домом в этих случаях нависала туча. Роза в батистовом матине с самого утра запиралась в гостиной, и нельзя было туда входить ни под каким видом. Накануне вечером домашние получали подробнейшие предписания, бабушка Софи то и дело надевала очки и, пожимая плечами, шла заглянуть в листок на буфете: 10 утра — Владик, ложка рыбьего жира; 11 — проверить в кухне, очищено ли мясо от жил; 12 — детей на прогулку, 1 час дня — пусть Анисья садится штопать носки и т д. Софи смеялась над этим расписанием, над рыбьим жиром, над требованием, чтобы все обязательно что-то делали, — в Таганроге никто рыбьего жира не пил, никто, кроме денщиков, ничего не делал, а люди были счастливы. Однако листком не пренебрегала; в противном случае Роза устраивала страшный скандал. Она становилась перед матерью, сжав губы, как тетка Луиза, и шипела:
— Опять таганрогские порядки? В моем доме? Ты папочку вогнала в гроб своей безалаберностью, а теперь детей мне хочешь испортить? Офицерша…
С этим словом Роза удалялась, злая, как оса, а Софья подбоченивалась и, вздернув подбородок, бросала вслед:
— Ну и что, что офицерша? Лучше офицершей быть, чем этакой сумасшедшей…
Наступала пора обеда; в столовой, соседствующей с гостиной, тихонько накрывали на стол, наконец возвращался из гимназии отец, долго мыл руки, полоскал горло, ходил на цыпочках, покашливал, — скрипка за стеной не умолкала. Невыносимо назойливым, издевательским, каким-то нарочито грустным казался голос скрипки Владиславу в минуты, когда он гадал про себя: появится мать за столом или нет? Особенно некоторые фуги, там, где звуки взбегают вверх, вверх, на разные лады повторяют один и тот же вопрос до границы, где ждет все тот же ответ, — это было как из дурного сна. Владик под конец сам начинал чувствовать себя струной, которую мать щекочет смычком, доводя до дрожи, — и тихо всхлипывал в углу. Отец, промаявшись полчаса, вытирал нос, поправлял галстук и без стука входил в гостиную.
— Обед стынет, Эля, — говорил он. — Дети проголодались.
Роза принимала это по-всякому. Иногда она бросала скрипку на крышку фортепиано, порывисто отодвигала пюпитр и, вся красная, восклицала:
— Знаю, знаю, знаю! Да, обед, и что из того? Неужели на свете нет ничего важнее обеда? Служанка я ваша, что ли? А может, забыла распорядиться и не готов он, этот обед? Ну так ешьте и отвяжитесь от меня, дайте мне дышать. Дайте дышать!
С этим возгласом она, на ходу вытирая ладони платочком, влетала в столовую, бросалась на стул, отталкивала от себя свой прибор и погружалась в угрюмое молчание. Один только Казик умел вывести ее из этого состояния. Этот ребенок, может быть потому, что ему не суждено было долго жить, обладал великим даром обаяния, заключавшимся не только в детской потребности нравиться, но и в преждевременно созревшем искусстве общения. Он терпеть не мог оставаться в тени, любил блистать, обращать на себя внимание и отлично знал, как это делать. Если Роза была только рассержена, мальчик сочинял смешные словечки, протягивал над столом ручонку, строил забавные рожицы. Если же он улавливал скрытую под гневом печаль, то обращался к более чувствительным средствам: сам принимал грустный вид, клал головку на стол, отказывался есть. Обычно Роза через некоторое время спрашивала у бабушки:
— Что с Казиком? Он заболел?
Мальчик заслонял мордашку, чтобы не видно было, как он улыбается, и продолжал изображать несчастненького, пока мать не обращалась прямо к нему:
— Что с тобой, Казичек?
Он и тогда «не выпадал из роли»: поднимал на мать большие серые глаза, полные притворной боли, препирался с ней, спрашивал, почему она плохо себя ведет, примолкнув, не спускал с нее затуманенных слезами глаз, пока Роза не забывала о себе.
Чаще, однако, когда Адам отрывал жену от музыки, его ждала в гостиной еще более неприятная сцена. Роза не слышала или притворялась, что не слышит его настойчивых просьб и уговоров, и продолжала играть, ожесточенно прижимая скрипку к подбородку, отстукивая ногой и отсчитывая вслух такт. Если он не унимался, она бросала на него косой взгляд, полный скуки и презрения, и при этом с подчеркнутой бравадой проводила по струнам смычком.